Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале — страница 11 из 40

— Кто — окружили?

— Кто были на подмостках.

— Из публики?

— И из публики тоже.

— Или его люди?

— Как это понимать: его люди?

— «Ангелы ада».

— И они тоже. Один кинулся на него с железным прутом, выдернутым из ограды, и если б его не удержали…

— Вы сумеете его опознать?

— Нет. Там такая кутерьма была, в этом проклятущем красном свете, и возле меня тоже вскочили все, завыли, заорали… сущий ад. Нет, опознать не сумею. Там другой еще был рядом с ним, очкастый такой здоровяк, от музыки, по-моему, шизанулся; как сдернет с себя рубашку и с кулаками на Мика Джеггера…

— Это когда было?

— Когда он запел «Зачем мы согласились».

— И его, надо полагать, не опознаете?

— Не сумею, нет. И Марти Балинта тогда же стукнули. Он у «Джефферсона»[17] первая гитара.

— Вот и Марти вы знаете. Тоже по фотографии, из коллекции сына?

— Нет, и лично, мы с ним две недели койка в койку в больнице провалялись. Он помочь хотел там одному, которого с ног сшибли, и тут его самого чем-то тяжелым как ахнут сзади по кумполу, кровь, говорит, из меня, как из свиньи, ору, говорит, как резаный, но никто и не подумал поднять. Он побоялся, что затопчут насмерть, подкатился к краю эстрады и — вниз.

— Давайте вернемся к убийству Хантера. Оно тоже было у вас на глазах?

— Ну, отчасти.

— Да или нет?

— Да. То есть я видел, что кто-то замахнулся ножом…

— Кто-то из «ангелов ада»?

— Может, и из них.

— Минутку! Напоминаю вам, что концерт снимало двенадцать кинооператоров. Когда Хантера ударили ножом, трое как раз находились на эстраде, и один, главный, сделал сорок кадров с расстояния в десять метров. Кадры эти имеются в деле. Продолжайте!

— Я же говорю: может, и из «ангелов ада». Помню только, на шее у него был длинный красновато-оранжевый шарф, когда он занес нож и с размаху всадил в того, в зеленом, который лежал.

— В Мередита Хантера?

— Не знаю я. Он позади Мика Джеггера упал, метрах примерно в семи, и лежал на спине, лица мне не видно было. А тот, с ножом, тоже спиной ко мне повернулся. Он на животе у Хантера сидел, сидя нож всадил. Мик Джеггер пел как раз: «Зачем мне стоять, если вертится шар».

— Что пел?

— «Зачем мне стоять, если вертится шар».

— Пел — во время убийства?

— Наверно, чтобы помешать, предотвратить что-нибудь похуже.

— Сумели бы вы опознать убийцу?

— Нет.

— Ну, ясно. Но, может быть, если кадры просмотрите.

— Я же спину только видел, как я могу опознать?

— А если вызовем на очную ставку?

— Очную ставку задом ко мне?

— Значит, не сумеете. Ну хорошо. И тех не сумеете, которые сбежались и стояли на коленях вокруг Хантера?

— Не знаю; может быть. Некоторые из них махали вот так руками, кровавыми от света, показывая Мику Джеггеру, что случилось.

— А он продолжал петь? Что же он пел?

— «Зачем мне стоять, если вертится шар». Но он заметил знаки и перестал, а когда понял, в чем дело, то сказал в микрофон: «Попросите врача; братья и сестры мои, пропустите врача. Пропустите на сцену врача».

— И врач пришел?

— Не знаю. Негра подняли и понесли со сцены…

— Какого негра?

— Хантера.

— Вы же сказали, что не видели его в лицо, он навзничь лежал. Откуда же вы взяли, что он негр?

— Да все кругом говорили. Все знали уже.

— Продолжайте! Итак, по вашим словам, его закололи на сцене.

— Да вроде так.

— То есть, наверху, а не внизу, в публике.

— Да, вроде бы на сцене.

— Значит, человек в длинном красновато-оранжевом шарфе, который ударил Хантера ножом, сидя у него на животе, проделал эту свою операцию на подмостках?

— Да, я же сказал.

— Продолжайте!

— Когда негра унесли, шум поднялся страшный, все вопили, каждый свое, «Давай дальше, Мик, — это одни, — музыку давай», а другие: «Кончай шарманку, грязные подонки», некоторые грозились даже сцену поджечь, я и такое слышал.

— Что было с убийцей?

— Не знаю.

— Ничего не знаете, что с ним дальше было?

— Нет, ничего.

— Просто исчез, и все?

— Я не видел его больше.

— Разыскивали его?

— Не знаю.

— На глазах у двадцати тысяч человек происходит убийство, и никому нет дела до убийцы?

— Может, и разыскивали. Мику Джеггеру пришлось докончить «Зачем мне стоять, если вертится шар», а потом без перерыва перешли к другому номеру — исполняется впервые, — сказали мои соседи.

— Какой же это номер?

— Забыл название.

— Кстати вопрос: вот у вас пропал десятилетний сынишка, кругом дерутся, друг друга убивают, а вы продолжаете сидеть и слушать, даже не пытаясь поискать его?

— Он парнишка шустрый. Да и как его было искать в темноте, среди тысяч людей? Еще и мне уйти? Так мы совсем бы друг друга потеряли.

— Но потом ушли же все-таки… Ну хорошо, продолжайте!

— Перед следующим номером Мик Джеггер налил себе стакан бургундского, поднял его высоко в этом красном свете и сказал: «За ваше здоровье, братья и сестры мои! Мир вам и радость!» Все оторопели.

— Не понял. Почему оторопели?

— Ну, потому что умирающего негра вывезли как раз на вертолете — и еще с десяток раненых и больных. Не ожидали, наверно, такого тоста. Так что угомонились на некоторое время. А Джеггеровы ребята так играли, уж так играли, редкостно — сидевшие со мной рядом говорили: просто волшебство, ну, что-то потрясающее. «Не думай, что мир уже твой» — вот что они играли. Знаете, такое ощущение, будто ты на голову выше стал, сопротивляться можешь всему этому адскому напору. Музыка словно под кожу тебе, в пальцы, в самое нутро проникала. С эстрады сломанные барабанные палки так и летели, одна за другой. Просто как безумные играли, знаете, зажмурясь и мотаясь из стороны в сторону, длинные волосы взлетают, тоже будто музыкой наэлектризованные, головами с такой силой трясут, только что мозгов не выплеснут, а вверху тем временем вертолеты трещат, Один прилетает, другой улетает, и через отдельный усилитель имена зачитываются, кого в больницу свезли. Ну, с ума сойти!

— Вас когда ранили?

— Не знаю.

— Отвечайте на вопрос!

— Со своего места я ушел, по-моему, когда услыхал, что подмостки хотят поджечь.

— Ушли, чтобы принять в этом участие?

— Может, и так.

— Говорите яснее.

— Что — яснее?

— Или чтобы этому воспрепятствовать?

— Не знаю.

— Еще раз спрашиваю: наркотики употребляете?

— Нет, не употребляю.

— Или, может быть, в тот день что-нибудь приняли, если регулярно не употребляете?

— Не думаю.

— Не думаете?

— Нет.

— Тогда почему вы подрались?

— Все кругом дрались. В такие минуты вроде как сам не свой делаешься.

— Вы же семейный человек. Сколько вам лет?

— Двадцать два.

— И уже десятилетний сын?

— Это жены моей ребенок. От первого брака. Она старше меня на двадцать лет, и когда мы поцапались в тот день…

— А это разве к делу относится?

— Не знаю. Может, и относится. В общем, оказалось, что она с моим младшим братом путается.

— Какое это имеет отношение к делу?

— Такое, что я уже на взводе был, когда выезжал, а этот чертов щенок бросился за мной с ревом: «С тобой хочу», — и в машину напросился, вместо того чтобы с маменькой посидеть, которая осталась там с разбитой головой.

— Выходит, вы не ради сына отправились в Монтану?

— Не увяжись он, другое нашел бы местечко. Но я подумал, и Монтана сойдет. Хоть поразвлекусь.

— Вот и поразвлеклись. Дальше! Зачем вы в драку-то ввязались?

— А бог его знает. Потянуло. Вдруг ловлю себя на том, что на типа какого-то незнакомого кинулся и бац его, бац по морде. И все кругом друг дружку охаживают, самое главное, неизвестно почему. А я двину его и приговариваю: «Мир тебе и радость, брат мой! Мир и радость Америке! Миру радость и мир!» А звукоусилители орут: «Не думай, что мир уже твой!» И такая меня от этого злость взяла, как лягну прямо в голень первого встречного. А меня за шею кто-то сзади обхватил — и давай душить.

— Едва стало светать, часов около пяти, — сказал Йожеф, — и уже можно было, нагнувшись, различить лица сидящих и лежащих, я поднялся и облазил весь нижний склон, но безрезультатно.

— Однако и Поликратов перстень нашелся ведь, — сказал Йожеф.

— Я на свое счастье положился, — сказал Йожеф, — оно мне никогда не изменяло.

— Тебе?

— Мне, — сказал Йожеф. — Хотелось отыскать Эстер, пока еще не простудилась, воспаления легких не схватила, с голоду не умерла, в канаву не упала, не захлебнулась, пока не избили ее, не переехали, не изнасиловали…

— Фею — изнасиловали?

— …не всунули в рот первую сигарету с марихуаной, — сказал Йожеф, — или желтухой не заразили нестерилизованным шприцем.

— Ее, единственную твою высокую любовь!

— Люди, — сказал Йожеф, — сидя и лежа врастяжку прямо на земле, в грязи и лужах, уже шестой час слушали бесконечно сменяющиеся оркестры, с посеревшими, осовевшими лицами клонясь друг к дружке в общем тяжелом дурмане. Переступаешь через них — они вскинутся, взглянут, с трудом приходя в себя; некоторые кивали при этом поощрительно. Иной приподымется и, заключив в объятия, тянется поцеловать, разражаясь руганью, если отпихнешь. Не распирай меня яростная злость, может, и почувствовал бы жалость к ним. Но чем светлее становилось и явственней проступали лица, тем они казались мне антипатичней. Не знаю, что уж на меня нашло. Я ведь не человеконенавистник.

— Нет, нет, конечно. Просто свои навязчивые идеи защищаешь.

— Заговори она, даже шепотом, — сказал Йожеф, — засмейся где-нибудь поблизости, я бы и в реве звукоусилителей распознал ее голос. Но вечно она смеялась в мое отсутствие, — сказал Йожеф, — всегда в ту дверь шепнет, за которой меня нет.

— Вот дура, — сказал Йожеф.

— Едва взошло солнце и последняя рок-группа покинула подмостки, — сказал Йожеф, — я пошел на пункт первой помощи и просмотрел список пострадавших. Ее там не было. Но мне сказали, что списки неполные. У одной палатки Красного Креста стояла пустая полицейская машина, я залез на капот, улегся, подобрав ноги, и заснул. Небо к тому времени опять заволокло.