— Что вы на меня так смотрите, будто я вас съесть пришел? — недовольно спросил Петр Петрович.
Мальчики, так и не присевшие, испуганно посмотрели на него и опустили глаза. Потом Райкин робко выговорил, покраснев и запинаясь:
— Мы думали… вы уедете, Петр Петрович.
— Уеду? Зачем уеду?
— Отдохнуть, — упавшим голосом ответил Райкин, словно проговорился о том, что надо было скрывать.
— Я дома лучше отдохну, — сказал Петр Петрович. — Я думаю, весь этот отдых мне вообще ни к чему. Я бы лучше по-прежнему ходил на службу.
— Ах, нет, — горячо сказал вдруг Геранин, — вам обязательно отдохнуть надо! Столько трудились, работали…
Петр Петрович не слушал его. Он что-то вспомнил и неожиданно сказал:
— Да, вы ведь тоже за меня заплатили. Небось денег-то нет у вас. Вот я дома взял. Сколько выложили, говорите.
Мальчики так сконфузились, что Райкин даже закрыл лицо рукой. Геранин попытался сказать:
— Нет, мы не… это… мы не…
— Ну, что врешь, — спокойно остановил его Петр Петрович. — Я ведь видел. Только не знаю, сколько вы дали.
— Пять рублей, — чуть ли не со слезами на глазах выговорил Геранин.
— Вместе?
Геранин кивнул. Он не мог уже больше открыть рот.
— Ну, вот вам, — сказал Петр Петрович и положил пять рублей на стол. — Спасибо, мальчики. Я ведь знал, что у вас денег нет. И зачем вы выложили, я не понимаю. Черкас — мой знакомый, чего вам за него отвечать?
— Мы не за него, — прошептал Геранин, — мы за вас.
— За меня? — удивился Петр Петрович, — Так ведь я ему дал, а не себе взял. Ну, ладно, это уже прошло. Остальным придется подождать, нету сейчас у меня. Не разорятся, наверно.
— Возьмите, Петр Петрович, — сказал Райкин, не глядя ни на кого и указывая на лежавшие на столе деньги. — Вам нужно. Мы обойдемся. Возьмите!
— Чудаки, — усмехнулся Петр Петрович, — если б не было у меня, я б вам не принес. У Черкаса, наверно, денег больше, чем у вас. Ну, расскажите мне что-нибудь.
— Да нечего рассказать-то, — робко ответил Райкин.
— Тогда на мандолине сыграй, — попросил Петр Петрович. — Я слышал, как ты тут наигрывал. Ну-ка!
Райкин взял мандолину, сел и стал играть. Геранин отошел в сторону, не то не желая мешать, не то боясь, что Петр Петрович с ним заговорит. Райкин играл что-то очень печальное, Петр Петрович полуслушал, полузабылся. Ему стало очень грустно, беспричинно грустно. Он глядел в окно, небо было сегодня прозрачное, очень тихое, низко кружили ласточки. Вдали виднелась узкая каемочка леса и в стороне — голубой купол с золотым крестом. Петр Петрович вспомнил, что тут где-то должно быть кладбище, и подумал, что оттого, верно, все так тихо, кругом и печально. Он тяжело вздохнул и вздрогнул, потому что слеза упала на его щеку.
— Райкин, Райкин! — зашептал Геранин, вытягивая губы и показывая головою на гостя. — Что ты играешь, дура!
— А? — словно очнулся Петр Петрович. — Нет, ничего, пусть играет.
— Да нет же, разве можно, — решительно заявил вдруг Геранин. — Веселое надо играть, а это что. Ну-ка, Райкин!
Он схватил свою гармонь, и оба заиграли плясовую. Петр Петрович усмехнулся. Этот же мотив они играли у него на именинах, и под него танцевал Черкас. Веселее от этого Петру Петровичу не стало. Он встал, они оборвали игру и посмотрели на него.
— Ну, прощайте, — сказал он им. — Спасибо. Приходите как-нибудь.
И ушел. Они проводили его и долго глядели ему вслед, но почувствовали все же большое облегчение. Они не знали, как надо обращаться с больным, а сослуживцы успели уже внушить им, что Петр Петрович серьезно болен. Оттого-то они так испуганно встретили его и оттого запинались. И еще им было совершенно непонятно, как это вышло, что Петр Петрович взял деньги. Но как бы это ни вышло, они любили его по-прежнему, может быть, даже больше, потому что жалели, но они не могли встречаться с ним глазами. Прежде он был для них безупречен. Теперь они боялись, что в их глазах он прочтет и вопрос, и укор.
Петр Петрович вернулся домой и рано лег спать. Вначале ему не спалось, он слышал, как разговаривали в столовой, как разошлись, как Елена Матвевна, боясь зажечь свет, чтобы не разбудить мужа, раздевалась в темноте. Ему не хотелось открывать глаза, и он притворился, что спит. Потом он действительно заснул. Никакие сны ему не привиделись. Но проснулся он вдруг, в холодном поту, с сильно бьющимся сердцем. Сперва он ничего не мог понять, потом услышал в ушах настойчивый звон. Он прочистил ухо, но звон не унимался, а заполнил всю комнату. Он вдруг вспомнил: «первый звоночек». Ему стало очень страшно. Темнота его пугала, дыхание обрывалось. Он натянул одеяло до горла и прошептал:
— Елена! Елена!
Елена Матвевна тотчас проснулась. Петр Петрович услыхал, как она быстро села в кровати и испуганно спросила:
— Петр Петрович! Что ты?
Петр Петрович помолчал. Он не мог говорить. Слезы подступили к горлу, он пытался проглотить их, но это не помогло, они уже наполнили глаза и заструились по щекам. Он всхлипнул и жалобно выговорил, не жалуясь, а устанавливая правду:
— Плохо, Елена…
9. ЕВИН РАЗОБЛАЧАЕТ
Конечно, и Петр Петрович не отрицал, что несколько дней, проведенных в полном спокойствии и безделье дома, оказали благотворное влияние на его здоровье. Ночные припадки не возобновлялись, перебои и головокружения почти исчезли. Как ни скучно было ему сидеть без дела и терпеливо выносить ухаживания домашних, он даже находил порою мужество улыбаться и пытался придать своей улыбке настоящую бодрость и веселость. После того как ночью Елена Матвевна своею близостью и безмолвным пониманием успокоила и даже защитила Петра Петровича от ночных страхов, он снова и, может быть, с еще большею силой почувствовал свою неразрывную связь с женой. Это чувство само собою переносилось и на других членов семьи. Петр Петрович не замечал больше переглядываний за его спиною, а если и замечал, то улыбался про себя, зная и не забывая уже, что эти переглядывания рождены любовью. Как ни далеки оставались от него разговоры домашних, он заставлял себя терпеливо выслушивать их. А так как эти разговоры были всегда знакомы, то он легко мог вставить свое слово, даже не думая о том, что он говорит, почти механически. И он замечал, что родные начали веселее переглядываться, что взгляды их стали спокойнее, а улыбка не всегда уже была притворной.
Дни проходили теперь для Петра Петровича с почти ужасающею медленностью. В конце дня ему казалось, что далее от сегодняшнего утра его отделяют не двенадцать — четырнадцать, а сотни часов, пустых и спокойных. Этим и объяснялось то, что события его жизни, разделенные всего несколькими днями, казались ему отстоящими друг от друга на года и потому не последовательными, а случайными, не естественным ходом жизни, а поворотными пунктами, чуть ли не эпохами.
Но все-таки спокойствие было только кажущимся, а любовь и какое-то словно физическое, а не духовное понимание заполняли собою только очень маленький кусочек чувств и еще меньший — мыслей. Если тревога и отступила, подавленная покоем и прогнанная заботливостью близких, то она не только не исчезла, но и постоянно напоминала о себе. Каждое утро Петр Петрович просыпался с мыслью о том, что не надо идти в распределитель, и испытывал в первую минуту глубокое недоумение, почему не надо. Вспомнив это, он вспоминал и все, что случилось недавно. Приходилось делать очень большие усилия, чтобы прогнать тяжелые мысли. Но и в течение дня каждая встреча и каждое слово напоминали о том же. А поздно вечером раздавался звонок — это Черкас приходил домой и своим звонком, конечно, напоминал другой, «первый звоночек».
Петр Петрович мужественно сопротивлялся мрачным мыслям, тревоге и равнодушию. Он старался занять себя чем-нибудь, отвлекать свои мысли в сторону, интересоваться всеми мелочами жизни. Он поверил уже словам и любовной настойчивости близких, он тоже решил, что ему надо отдохнуть, и он приказал себе самому думать, что это безделье временно, что, отдохнув, он возобновит работу в распределителе и что, конечно, в этой-то работе и заключен смысл его жизни. Он заставлял себя глотать все блюда, которыми откармливала его Елена Матвевна, он аккуратно выходил на прогулку в положенные часы и неизменно ложился спать после каждой еды, добросовестно стараясь уснуть. Но что же было делать, если тоска все-таки только спряталась и притихла и, как неизлечимая болезнь, напоминала о себе постоянно и ужасала возможностью ежеминутного нового приступа.
В эти дни Петр Петрович мало думал о распределителе. Будущая служба казалась ему очень далекой, о прошлом вспоминать он избегал. А тем, что происходило в распределителе без него, он стал как-то мало интересоваться. Он изредка встречал сослуживцев на улице, они старались говорить с ним на общие темы, а сам он не расспрашивал их. Все они вообще стали ему слегка чужими, он перестал чувствовать свою связь с ними, и оттого побледнела привязанность.
В городском саду он облюбовал одну скамейку и три раза в день приходил к ней и усаживался надолго. По вечерам его сопровождали Константин или Елизавета, но днем он обычно гулял один. Скамейка не всегда бывала свободна, и часто к Петру Петровичу подсаживались незнакомые. Но даже когда на ней было мало места, Петр Петрович не изменял ей. Он не мог объяснить — почему, да он и не задумывался над этим, но необходимым условием прогулки ему казалось сидение именно на этой скамейке.
Он полюбил следить за играми детей. Этих ни о чем не нужно было спрашивать. Они просто с ногами забирались на скамейку, скакали по ней, прятались за спиною Петра Петровича. Они часто обращались к нему как к старому знакомому, даже не здороваясь, а словно возобновляя прерванный разговор. Они полагали, что все должно быть ему известно. Один карапуз убедительно потребовал, чтобы Петр Петрович запретил дождичку накрапывать, другой увидал, как он чертит палкою по песку, и заинтересованно предложил: «Напиши мне домик». И Петр Петрович попытался нарисовать подобие домика и сам волновался при этом не меньше ребенка.