Воображаемый собеседник — страница 29 из 46

подышать чистым воздухом, а может быть, предпочитал общество влюбленной пары всякому другому.

Утром Камышов зашел за своими спутниками, и на извозчике они отправились на вокзал. Петр Петрович чувствовал себя бодро, он как будто забыл обо всем и даже пытался шутить. В вагоне действительно никого не было, да и ехали-то они всего четверть часа. Они сошли с поезда на маленьком полустанке, где вокруг стояло всего несколько домиков. Узенькою тропинкой они пересекли поле и вышли к речке, мелкой и узкой. Поле граничило с леском, опушка подходила к самому берегу. Здесь они и расположились, в тишине и одиночестве. Камышов достал свертки, которых надавала ему Елена Матвевна, разложил бутерброды и поставил в траву бутылку с холодным сладким чаем.

День был жаркий, безоблачный. Откуда-то, еще очень издалека, подходила осень, может быть, поэтому тишина казалась прозрачною, как и воздух, да и зной был не томителен. Ветра не было, колосья колебались редко, словно нехотя, и пробегавшая по ним волна была совсем мелкою. Деревья стояли неподвижно, даже листья на них не колыхались, и только одинокая маленькая осина невдалеке беспрерывно дрожала и чуть-чуть шелестела. Лесок был главным образом сосновый, слегка пахло иглами и смолою. Узенькая каемочка берега была покрыта песком, мелким и чистым. Он уходил в реку, на дно, и там казался еще чище. Вода шла тихо, почти не расплескиваясь. Изредка только, играя, всплескивали ее какие-то маленькие рыбки и пускали пузыри.

Петр Петрович плохо спал эту ночь — бессонница стала для него уже привычкою. Впрочем, бессонница эта была скорее тяжелым полусном, путающим мысли, но не дающим ни отдыха, ни забвения. По утрам он бодрился и забывал про ночь, но вскоре она сказывалась усталостью. Сегодня же чистый воздух и тишина сморили его еще скорее. Только усевшись на опушке, он уже начал зевать, но зевота эта была не болезненная, а звала к крепкому, здоровому сну. Он с охотою закусил и, не прислушиваясь к тому, что говорили Елизавета и Камышов, лег в траву. Глаза его слипались, и он признался, что хочет спать. Камышов и Елизавета замолчали. Петр Петрович слышал еще несколько минут, как шелестела осина, как мирно плескалась вода. Он закрыл лицо газетным листом, чтобы яркий свет солнца не раздражал глаз. Тепло было ему и приятно. Он расстегнул воротник и заснул.

Елизавета и Камышов сидели молча и боялись пошевелиться, чтобы не разбудить Петра Петровича. Они не знали, хорошо ли, что он спит. Но потом Елизавета посмотрела на Камышова сияющими глазами: Петр Петрович захрапел. А храпел он только до болезни. С тех пор как его стала мучить бессонница, он не издавал по ночам никаких звуков, даже когда забывался. Этот храп, раньше немало раздражавший семью, потому что он был слышен по всей квартире, теперь обрадовал Елизавету чуть ли не до слез. Правда, Петр Петрович только слегка посвистывал, только чуть-чуть перекатывал звуки в горле. Это не был еще прежний, здоровый, всесокрушающий храп, но это все-таки был храп.

Тогда Камышов решился наконец открыть рот. Шепотом сказал он Елизавете, что Петр Петрович, конечно, поправится. Елизавета погрозила ему пальцем и оглянулась на спящего. Но храп стал еще громче, Петр Петрович безмятежно спал. Тогда она сама не выдержала и шепотом же объявила Камышову, как она рада, что сегодняшняя прогулка удалась и, может быть, принесет свои плоды для здоровья отца. Потом она сдвинула брови и сказала, что все очень волнуются за Петра Петровича, что на его заработке строился весь бюджет семьи, и неизвестно, как теперь будет, если он не сможет служить, но что, конечно, это меньше всего беспокоит семью, а волнуются все только за его здоровье, и будь он здоров, уж как-нибудь свели бы концы с концами. Камышов, серьезно вздыхая, выслушал все это, как будто он сам этого не знал или слышал в первый раз.

Наступил уже полдень, жара становилась все сильнее. Кругом не было ни души. Петр Петрович спал. Камышов пододвинулся к Елизавете и, безмерно волнуясь и еще более понизив голос, то оглядываясь, то глядя на нее большими умоляющими глазами, дрожащими руками то проводя по волосам, то теребя рубашку, — объявил ей, что он ее любит все больше и больше, а полюбил, как ей известно, с первой встречи; что жить без нее он, само собою разумеется, никак не может; что она его измучила своею холодностью, и он не знает, действительно ли она так холодна к нему, или он может надеяться хотя бы на самые пустяки. Пустяками, однако, оказалась ни больше ни меньше как женитьба. Он подробно изложил, что, хотя он сейчас зарабатывает очень мало и хотя зарабатывать достаточную для содержания семьи сумму будет не скоро, но он желает жениться на Елизавете и ни на ком другом, конечно, и притом жениться немедленно. И много было еще разных «хотя» и «что», а еще больше было нежных и горячих взглядов, и еще настойчивее слов рвались к ней его руки, и трепетнее взглядов тянулось к ней все его тело. Елизавета не отвечала, но и не прерывала, она не глядела на него, но даже уши ее покраснели. Изредка она робко оглядывалась на Петра Петровича, но тот спал. Жара ли, или шепот Камышова, или весь этот день на воле, у реки, с радостью за отца, истомили ее, и ей хотелось закрыть глаза и, может быть, тоже уснуть, но так, чтобы Камышов оставался рядом и чтобы она и во сне слышала только его голос. И когда он придвинулся совсем близко и коснулся ее, когда его дыхание защекотало ей ухо, она вдруг вскочила и, нерешительно посмотрев еще раз на отца, побежала в лесок. Одну секунду Камышов поглядел на нее растерянно, но тотчас сорвался с места и кинулся бегом за ней.

В лесу было прохладно, деревья, хоть и не больно густые, все-таки прятали от чужих взоров. А если этих взоров в окружности и не было, то деревья прятали людей от реки, от простора, от полей и, может быть, от них самих. Здесь, тяжело дыша не от бега, а от волнения, Камышов настиг Елизавету. Она тоже с трудом переводила дыхание. Он робко подошел к ней, она все не глядела на него. Он тихо назвал ее по имени, она не обернулась. Он коснулся ее руки, она не отняла ее. Он что-то спросил, она не расслышала, вздохнула, повернулась к нему и как будто совершенно спокойно и совсем просто, с какою-то едва заметною покорностью, даже, может быть, с какою-то жалостью — то ли к нему, то ли к себе — поцеловала его.

Петр Петрович спал, должно быть, очень долго. Наконец оборвался его храп, он завозился в траве, зашуршал газетным листом, покрывавшим его лицо, и отбросил его. Он сел и с недоумением оглянулся. Никого кругом не было, и он сперва не мог сообразить, как он попал сюда. Он негромко — почему-то голоса не хватало — позвал Елену Матвевну. Никто не ответил. Только тогда он вспомнил, что приехал сюда с Елизаветою и Камышовым. Он позвал их, опять негромко, и опять никто ему не ответил.

У него немного болела голова — может быть, солнце все-таки слишком нагрело ее. День был все так же ярок, но Петр Петрович, вероятно, переспал: перед глазами у него плыли цветные круги. Он тяжело встал, сердце у него забилось, как это бывает после первого утреннего движения. Кругом никого не было, и ему показалось, что он невероятно одинок. Конечно, с ним ничего не могло случиться, но все оставили его. Хотя он ни с кем не мог бы говорить и не желал разговаривать, но одиночество было ему неприятно даже физически. Ему очень захотелось, чтобы кто-нибудь был сейчас около него, какой-нибудь человек, или даже какое-нибудь живое существо. Слишком неподвижно стояли деревья, слишком однообразно склонялись колосья, слишком утомительно плескалась речка, а небо сияло немилосердно и бездушно.

Он оглянулся. Нигде не было следов Елизаветы и Камышова. Он догадался, что уйти они могли только в лес, и пошел за ними. Он втянул голову в плечи и шел быстро: ему казалось, что кто-то идет за ним. Это было не то чтобы жутко, но как-то неприятно. Он думал избавиться от этого ощущения, увидев своих.

Наконец, за деревьями он увидал их. Они сидели на траве и не заметили его приближения. Сидели они так близко друг от друга и так оживленно беседовали, что он невольно пошел тише. Они не услыхали, как он встал над ними. В эту минуту они поцеловались, и поцелуй их был очень долог.

Петру Петровичу Камышов очень нравился, и он, как отец, ничего не имел против того, чтобы Елизавета вышла замуж за хорошего человека. И поцелуй нисколько не показался Петру Петровичу неуместным или преступным. Наоборот, он даже улыбнулся, увидав, что сопротивление Елизаветы окончилось. Он вовсе не хотел мешать влюбленным. Увидев их, он уже успокоился, как успокоился бы, вероятно, увидав любое живое существо. Он повернулся и тихо, на цыпочках, пошел назад.

Он вернулся на старое место и подумал, что Елизавета разговаривала с Камышовым гораздо искреннее, чем с отцом. В этом не было ничего обидного для Петра Петровича, он знал, что так бывает всегда. Но от этой мысли он перешел к другой — к той, что люди вообще теперь стали менее искренни с ним, чем были раньше. Вероятно, он сам был виноват в этом — дались же ему какие-то несообразные ни с чем поступки. А если люди неискренни с ним — значит, им тяжело его общество. Ведь это же, правда, должно быть так тяжело: всегда думать о том, что можно и чего нельзя сказать собеседнику, всегда напряженно искать тайный непонятный смысл в его словах, никогда не знать, что он предпримет сейчас, прятать свои мысли и чувства под неизменною улыбкой, щадить его, жалеть его и мучиться с ним. Петр Петрович часто замечал в жизни, что те люди, которые тяжелы другим, в сущности, никому не нужны. Их жалеют, их любят еще — по памяти, но они только обременяют собою других. И он впервые подумал о том, что он сам теперь — ненужный, томительный для других человек. Что им до того, что он знает и переживает что-то иное. Они не знают иного, они имеют дело только с человеком, и человек этот для них не нужен, скучен и обременителен. И если он ни в чем не виноват, то они еще меньше виноваты в том, что творится с ним. И если они многим обязаны ему, то от этого им вовсе не легче. Конечно, Елизавете и Камышову лучше вдвоем, чем с Петром Петровичем. Но не лучше ли и всем остальным, когда его нет, не было ли бы избавление от него облегчением для них? В распределителе это было именно так.