Воображая город: Введение в теорию концептуализации — страница 11 из 53

Задача комментария, по существу, никогда не может быть выполнена до конца. И все-таки комментарий целиком обращен к загадочной, неясно выраженной части, скрывающейся в комментируемой речи.

М. Фуко

Если «городская среда» оказалась слишком размытой и неконсистентной концептуализацией, чтобы занять достойное место в списке первичных (объясняющих) факторов, то ситуация с «сообществом» – прямо противоположная. Оно так долго использовалось в качестве универсального объяснения, что со временем утратило свою силу. Значит ли это, что сообщество как понятие должно уйти, пополнив длинный ряд вымерших социологических концептов? Одна из возможных альтернатив – переосмысление сообщества, включение его в другую понятийную схему. Далее мы рассмотрим три стратегии такой ревитализации.

Точки сборки: «третьи места» Рэя Ольденбурга

Город Саванна, штат Джорджия, стал первым городом с регулярной планировкой в американских колониях британской короны. Заложивший его в 1733 году генерал Джеймс Оглторп заслужил славу посредственного военного, хитроумного дипломата, щедрого филантропа и человека прогрессивных взглядов. Он верил, что правильная городская планировка позволит создать новую форму человеческого общежития, основанного на взаимопомощи и поддержке. Широкие улицы Саванны изначально проектировались как пространства для совместных прогулок, а двадцать четыре тенистых сквера (по тем временам невиданное расточительство земельных ресурсов) – как места встреч и ведения переговоров. В конце Гражданской войны генерал Шерман, совершив свой знаменитый «марш к морю», захватил Саванну. Пораженный ее планировкой, разумностью устройства и мудростью градостроителей, Шерман отдал должное стараниям Оглторпа: Саванна оказалась единственным городом, уцелевшим после шермановского марша. Двадцать четыре тенистых сквера спасли ее от разрушения. Во всяком случае, такова версия истории, рассказанная Рэем Ольденбургом, автором трактата «Третье место: кафе, кофейни, книжные магазины, бары, салоны красоты и другие места „тусовок“ как фундамент сообщества» [Ольденбург 2014: 66]22.

Ольденбург – яростный защитник всех перечисленных в названии его книги «третьих мест» от пабов до парикмахерских. Классики чикагской школы видели в увеселительных заведениях притоны, разрушающие устойчивые социальные связи, современные критики чаще указывают на то, как в «третьих местах» воспроизводится классовая, гендерная и этническая сегрегация [Grazian 2009]23, но Рэй Ольденбург непреклонен: нет баров – нет сообществ.

Ход, который предлагает нам Ольденбург, предельно операционален: сообщества не являются фундаментом городской жизни. Напротив, это весьма хрупкие образования, сами нуждающиеся в фундаменте – конкретных физических местах, «точках сборки» локальной солидарности. Пабы, таверны и кофейни создают возможности для ее формирования. Вместо того, чтобы начинать с всегда-уже-существующих и несомненных-в-своей-явленности городских сообществ, мы должны проанализировать процессы их сборки, не отходя от кассы. Точнее, от барной стойки:

В компанейской атмосфере третьих мест люди получают возможность узнать друг друга, проникнуться приязнью, а впоследствии – заботиться друг о друге [там же: 25–26].

Кажется, это слишком оптимистический взгляд на природу человеческой социальности. Вряд ли автор полагает, что устойчивые социальные связи просто вырастают на «третьих местах» как грибы на трухлявом пне? Однако Ольденбург полагает именно так:

Количество, качество и доступность друзей зависит от того, где с ними можно встречаться, – это факт социальной жизни [там же: 115].

Данный тезис автор называет «друзья в комплекте»:

В результате регулярного общения в третьем месте человек становится другом практически сразу всей компании, которая там собирается [там же: 421].

И нет, Ольденбург не оговаривается в пылу полемики, идея «друзей в комплекте» проходит красной нитью практически через всю книгу:

Третьи места – это форма принадлежности, и дружат в них целыми компаниями. Среди тех, кто хранит верность третьему месту, завсегдатаи обычно являются друзьями. Исключения немногочисленны, ибо компания создает гармонию среди всех собравшихся во имя общения; кроме того, источники социального разделения «оставлены снаружи». Каждый является другом каждого, и требования к участию чрезвычайно скромные. Это означает, что у индивида, у которого есть третье место, есть и группа друзей, не ограниченная узостью личного выбора [там же: 119].

Ольденбург – явно не поклонник Томаса Гоббса24.

Почему же в таком случае дружелюбные по своей природе и стремящиеся к «непринужденному общению в неформальной обстановке» горожане проявляют все меньше интереса к жизни локальных сообществ и не поддерживают устойчивых социальных связей [Putnam 2000]? На это Ольденбург отвечает словами старого советского анекдота: им просто негде. Современная градостроительная политика в США лишила их возможностей для проявления «естественной» солидарности:

Сильные ураганы и другие катаклизмы часто требуют собрания и мобилизации местных жителей для помощи друг другу. Но где? Не так давно после шествия урагана «Эндрю» по югу Флориды многие люди выбирались из-под развалин, чувствуя потребность увидеться с другими, чтобы узнать о степени разрушений и масштабах ущерба; узнать, что уже делается; как они могут помочь или получить помощь, – однако у большинства из них не было мест для собрания. Старательное зонирование лишило этих людей их «третьих мест»! [Ольденбург 2014: 22].

Ольденбург предлагает остроумное решение для концептуализации общественного пространства, о которой мы писали в предыдущей главе: «третьи места» проектируются как «гофмановские», но неизбежно эволюционируют в «арендтовские»; сообщество идет в комплекте с местом. Главное – правильное зонирование.

Есть старая урбанистическая легенда, иллюстрирующая тезис о первичности «точек сборки» сообщества по отношению к самому сообществу. При расселении нью-йоркских гетто в благоустроенные муниципальные новостройки возникла непредвиденная сложность: стремительный рост уровня преступности в новых районах. В гетто все за всеми «присматривали», плотность социальных связей заменяла механизмы формального контроля. При переезде эта механика оказалась разрушена. Проектировщики предложили оборудовать в подвалах новых домов бесплатные прачечные. Оставить там белье на время стирки нельзя: его тут же украдут. Поэтому жильцы были вынуждены стоять около стиральных машин, убивая время разговором. Так завязывались отношения с соседями, плотность социальных связей росла, а со временем упал и уровень преступности.

Эта легенда – равно как и концепция Ольденбурга – порождение Великого Нарратива Планировщиков [Бристоль 2014]: в правильных местах формируются правильные отношения. Кто знает, пощадил бы генерал Шерман Саванну, если бы генерал Оглторп запланировал в ней не двадцать четыре, а двадцать три тенистых сквера?


Стратегия Ольденбурга – это стратегия конкретизации и рефокусировки. Мы уже видели подобный ход в предыдущей главе: один из концептов первой орбиты – в данном случае место – наделяется привилегированным статусом и из ингредиента сообщества становится условием его возможности. «Точки сборки» – в отличие от самих сообществ – легко операционализируются: вместо абстрактного разговора о социальной морфологии мы начинаем говорить о пространственной организации конкретных публичных мест. Платой за спасение сообщества становится утрата им статуса первичной реальности.

Что любопытно, при такой рефокусировке Ольденбург пытается сохранить всю традиционную повестку дня и весь спектр тем, связанных с изучением локальных сообществ: эмоциональные связи, идентичность, доверие, солидарность etc. (Слово «дружба» и его производные в тексте встречаются восемьдесят пять раз.) Но теперь эти концепты атрибутируются не сообществу, а месту.

Трагедия в Твин-Лейкс и Великий Нарратив Планировщиков

Убийство Трейвона Мартина в феврале 2012 года произвело в американских медиа эффект разорвавшейся бомбы. Чернокожий подросток, шедший вечером через закрытый поселок Твин-Лейкс (Флорида), был в упор застрелен командиром добровольческой дружины Джорджем Циммерманом. Оправдательное решение суда вызвало массовые протесты и уличные беспорядки.

Телевизионные комментаторы, политические активисты и университетские профессора вступили в схватку за объяснение произошедшего, номинируя различные феномены – от расизма и виджилантизма до толстовок с капюшонами – в качестве «подлинной причины трагедии». Но для сторонников Великого Нарратива Планировщиков ответ был очевиден: всему виной книга Оскара Ньюмена «Защищенные пространства» [Newman 1972].

Лео Холлис пишет:

События, случившиеся в тот день, нельзя отделить от места, где они произошли. Дело вот в чем: не все места одинаковы, и это сильно влияет на наше поведение, маршруты передвижения и ощущение города. В 1973 году американский архитектор и градостроитель Оскар Ньюмен в книге «Защищенные пространства: люди и дизайн в опасном городе» изложил концепцию закрытого поселка. По его мнению, когда ваше поселение охраняется, у жителей усиливается чувство собственности или «территориальности»… Ньюмен утверждал: людям нужно защищенное пространство, в котором можно укрыться. Эта идея приобрела огромную популярность по всему миру, ведь она сулила безопасность, общность и избранность одновременно [Холлис 2015: 176].

Закрытые сообщества (gated communities) – излюбленная мишень левого урбанизма. Они представляют собой прямую противоположность «третьим местам» Ольденбурга. Но модель мышления здесь ровно та же: место формирует отношения. Если «точки сборки» создают условия для образования социальных связей, возникновения доверительных отношений и новых форм идентичности, то закрытые сообщества – это «контейнеры недоверия»:

Зачастую заборы строятся в ответ на рост преступности или из желания его предотвратить. И хоть они дают ощущение защищенности жителям, но в целом делают город более опасным и менее демократичным. Они создают психологические пространства, вызывающие тревогу у Джорджа Циммермана, который кроется в каждом из нас, а также отсекают поселок с его частными охранниками и частным управлением от города [там же: 177].

Отсюда поражающий своей прямотой вывод:

Если бы Трейвон Мартин шел по обычной улице, а не по закрытому поселку… Юноша остался бы жив [там же: 177].

Многое может быть сказано о теоретической и исследовательской несостоятельности Великого Нарратива Планировщиков, но одно несомненно: у него есть своя стратегия реабилитации концепта «сообщество». Проблема лишь в том, что теперь вместо сообществ нам предлагается изучать места их кристаллизации и распада. Ольденбург начинает свое исследование с цитаты из Макса Лернера:

В некоторых недавно опубликованных работах об американском обществе указывается, что ностальгию по маленькому городку не следует понимать как направленную на городок как таковой; скорее она представляет собой «поиск сообщества» (говоря словами Роберта Нисбета) – ностальгию по понятной и цельной жилой среде. Главный вопрос поэтому состоит не в том, можно ли возродить маленький городок со всеми его прежними преимуществами (ведь очевидно, что нет), а в том, сможет ли американская жизнь породить какой-то тип интегрированного сообщества ему на замену [Ольденбург 2014: 41].

Но в модели Ольденбурга мы не найдем ни концептуализации «интегрированного сообщества», ни ответа на вопрос о том, что же сегодня делает сообщество интегрированным. Только рассказы о «Великих Хороших Местах», где такие сообщества могли бы потенциально возникнуть.

Далее мы рассмотрим другую теоретическую стратегию спасения этого концепта, предложенную в теории социального капитала.

Г. Ганс и М. Грановеттер: сетевая архитектура сообщества

В конце 1950‐х годов Герберт Ганс, представитель последнего поколения Чикагской школы, провел серию исследований в бостонском пригороде Уэст-Энд.

Нас благожелательно приняли одни из наших соседей, которые стали нашими друзьями. В результате они часто приглашали нас на свои вечеринки и представили нас другим соседям, родственникам и друзьям… Со временем… другие жители Уэст-Энда… познакомили меня с родственниками и друзьями, хотя большинство из этих дружеских встреч, в которых я принимал участие, устраивались нашими первыми знакомыми и их окружением [Gans 1962: 340–341; цит. по Грановеттер 2009: 44].

Хотя самого Ганса больше интересовала локальная культура италоамериканского населения Уэст-Энда и его способность к политической самоорганизации, он оставил подробные описания того, как жители пригорода проводят свое время – кто к кому ходит в гости, как поддерживаются дружеские связи, сколько времени тратится на непринужденное общение. Это впоследствии позволило Марку Грановеттеру, автору эпохальной статьи «О силе слабых связей», перевести классическую идею сообщества на язык сетевого анализа.

Грановеттер пишет:

Рассмотрим двух произвольно взятых индивидов, назовем их А и B, – и множество S = C, D, E… состоящее из всех людей, которые имеют связи с одним из них или сразу с обоими. Мы можем соотнести диадические связи с более крупными структурами при помощи следующей гипотезы: чем сильнее связь между А и В, тем выше доля людей в множестве S, с которыми оба человека будут связаны, то есть будут иметь слабую либо сильную связь. Предполагается, что пересечение их дружеских кругов будет наименьшим, когда между ними нет связи; наибольшим, когда связь между ними сильная; средним, когда она слабая [Грановеттер 2009: 33].

Сильные связи – это связи дружеские; слабые предполагают приятельские отношения или простое знакомство. По сути, тезис Грановеттера означает следующее: если вы (индивид А) близко дружите с двумя людьми (индивидами B и C), то вероятность того, что два этих человека незнакомы друг с другом и в принципе не состоят ни в каких отношениях, стремится к нулю:

Чтобы выяснить последствия сделанного утверждения, я в дальнейшем усилю его и буду исходить из того, что такая триада не встречается никогда, то есть если две другие связи являются сильными, связь В – С существует всегда (не имеет значения, слабая она или сильная) [там же: 33].

Что из этого следует? Как минимум то, что теперь мы можем картографировать пространство социальных связей в городе как пространство сетевое. Сообщества – суть сети слабых и сильных связей. Это означает, что каждый индивид занимает положение одновременно в двух пространствах: в физическом (где он локализован как тело) и в сетевом (где он является узлом сети отношений с другими индивидами). Но вернемся к несуществующей триаде Грановеттера:

Значимость отсутствия этой триады в жизни может быть продемонстрирована при помощи понятия «мост»; под «мостом» понимается ребро в сети, которое обеспечивает единственный путь между двумя точками [Harary, Norman, Cartwright 1965: 198]. Поскольку в целом у каждого человека огромное множество контактов, то «мост» между А и В обеспечивает единственный путь, по которому проходит информация или распространяется влияние от любого контакта индивида А к любому контакту индивида В, а следовательно, от любого человека, опосредованно связанного с А, к любому человеку, опосредованно связанному с В [Грановеттер 2009: 35].

Теперь сетевая архитектура сообщества выглядит примерно так, как это изображено на схеме ниже (пунктирные линии – слабые связи, сплошные – сильные). Далеко не всякая слабая связь является «мостом. На схеме ниже это связи «А – В» и «E – I».


Схема 10. Структура сообщества


Чем же был Уэст-Энд с точки зрения сетевого анализа? Грановеттер пишет:

Для начала представьте себе некое сообщество, которое полностью поделено на клики, причем так, что каждый человек связан со всеми членами своей клики и не связан ни с кем за ее пределами… Предположим теперь, что все связи в Уэст-Энде были либо сильными, либо отсутствующими… Тогда все друзья любого человека сами оказались бы друзьями, а все их друзья также вошли бы в число друзей субъекта. Если каждый человек не соединен сильной связью со всеми остальными членами сообщества, то структура сети действительно будет распадаться на изолированные клики, как и предполагалось выше. (На математическом языке Дэвиса это означает, что общая сеть кластеризуема (clusterable), то есть может быть однозначным образом разделена на кластеры [Davis 1967: 186].) А поскольку маловероятно, чтобы кому-то удавалось поддерживать больше, чем несколько десятков сильных связей, результат должен быть именно таким [там же: 43–44].

Когда в начале 1960‐х годов бостонская мэрия приняла план городского обновления – который в итоге привел к разрушению и расселению «уэст-эндских трущоб», – жителям пригорода не удалось мобилизоваться для масштабного противостояния властям. Ганс увидел причину этого в слабости политической культуры рабочего класса. Грановеттер же предложил иное – сетевое – объяснение:

Ганс утверждает, что «общение (sociability) представляет собой рутинизированные встречи относительно неизменной и однородной по составу группы, включающей членов семьи и друзей, организуемые несколько раз в неделю». Некоторые «участвуют в неформальных кликах и клубах, состоящих из людей, не приходящихся друг другу родственниками… Но их численность, а также количество времени, уделяемого этим группам, таковы, что они гораздо менее важны, чем семейные круги» [Gans 1962: 74, 80]. Более того, в Уэст-Энде не функционировали два типичных источника образования слабых связей – формальные организации и рабочая среда: уровень членства в организациях был практически равен нулю [там же: 104–107], и лишь немногие работали в пределах своего района, так что сформированные на работе связи не играли роли в этом сообществе [там же: 122]… Отсюда, видимо, следует: для того, чтобы в сообществе было много слабых связей-мостов, должно существовать несколько разных способов или контекстов, в которых люди могут их сформировать (курсив мой. – В. В.). Поучителен случай Чарльзтауна [соседнего пригорода], когда все в том же Бостоне сообщество представителей рабочего класса успешно объединилось для борьбы с тем же планом обновления города, против которого жители Уэст-Энда оказались бессильны: в отличие от Уэст-Энда, в Чарльзтауне кипела бурная организационная жизнь, и большинство проживавших там мужчин работали в пределах данной территории [Keyes 1969] [Грановеттер 2009: 44–45].

Видимо, из‐за названия статьи исследовательский посыл Грановеттера получил неверное истолкование. Слабые связи не лучше и не сильнее сильных. Дело не в самих связях, а в их конфигурации; речь идет о силе и ценности «локальных мостов». Именно наличие «мостов» определяет способность сообщества к солидаризации. Свою собственную заслугу Грановеттер видит в создании такой теоретической рамки,

при помощи которой можно предсказывать, как разные сообщества будут отличаться друг от друга по своей способности действовать для достижения общих целей. Начиная такое исследование, возможно, имеет смысл руководствоваться следующим принципом: чем больше «локальных мостов» (в расчете на одного человека) существует в сообществе и чем выше их степень, тем более сплоченным оказывается данное сообщество и тем выше его способность действовать сообща. Таким образом, изучение происхождения и природы (например, силы и содержания) таких связей-«мостов» позволит по-новому взглянуть на социальную динамику сообщества [там же: 45].

Изящным теоретическим ходом Грановеттер вернул смысл понятию сообщества, сделав для современных community studies больше, чем десятки ностальгирующих урбанистов, работающих в жанре «тоски по утраченной солидарности». Его модель ценна в трех отношениях. Во-первых, она операциональна: простое упоминание исследований, в которых использовались элементы его концептуализации, заняло бы несколько страниц25. Во-вторых, она создает возможности новых концептуальных «подсоединений». Так же, как и Ольденбург, Грановеттер десубстанциализирует сообщество – это больше не «вещь среди вещей» со своими собственными нормами, правилами и практиками, – но делает он это принципиально иначе. Ольденбург переносит сообщество в потенциальный план – оно может и должно возникнуть в качестве эффекта правильного городского планирования. Грановеттер же показывает сообщество как изменчивую топологическую конфигурацию сильных и слабых связей между индивидами. В-третьих, модель Грановеттера открывает новые перспективы проблематизации. В частности, позволяет заново поставить вопрос об отношении связей и действий.

На первый взгляд, объяснительная схема Грановеттера выглядит следующим образом: люди оказываются в локальных контекстах, где, участвуя в практиках солидаризации, формируют и поддерживают определенную конфигурацию связей. Затем эта топология социальных отношений становится предпосылкой солидарного коллективного (в определенном смысле – политического) действия. Действия создают отношения, отношения делают возможными действия. Образование «мостов» само становится мостом между рутинными практиками и политическими выступлениями:

«чувство сообщества» (sense of community) … активизируется на встречах и собраниях. Возможно, наиболее важным последствием таких встреч является поддержание слабых связей [Грановеттер 2009: 43].

Но на следующем этапе Грановеттер выносит все эти многочисленные локальные практики и события солидаризации за скобки. Его интересует исключительно конфигурация связей, которые теперь выступают в качестве независимой переменной (тогда как политическая мобилизация остается зависимой). В следующей главе – на примере поисков потерявшегося в Корсторфайне кота – мы увидим прямо противоположное решение этой теоретической дилеммы, предложенное исследователями-этнометодологами.

А пока рассмотрим третью стратегию ревитализации сообщества.

Сообщество судьбы: возвращение забытого концепта

Свет мигает каждый раз, когда бомба задевает кабель. Набившиеся в бомбоубежище люди стоят, затаив дыхание. Основной удар, судя по всему, пришелся по юго-западной части города. Города, в который я приехал учиться и в котором провел большую часть своей сознательной жизни. Города, с которым я связал свою судьбу. Города, которого больше нет. Мы переговариваемся вполголоса, обсуждая, куда падают бомбы, увидим ли мы снова своих соседей и друзей, какие здания уцелеют, успеют ли добровольческие дружины погасить городские пожары. По радио постоянно говорят о немецком народе как сообществе судьбы, но на эти разговоры уже никто не обращает внимания. Пространством общей судьбы для нас, запертых в душном бункере, стал наш распадающийся на части город. Еще никогда я не чувствовал такой связи с этими людьми, зданиями, площадями и улицами.

Из дневниковых записей (1944–1945), автор неизвестен

Классическое представление о сообществе в городских исследованиях вобрало в себя три интуиции, концептуально зафиксированные в трех разных языках описания. Это идея сообщества как исходной примордиальной общности (Gemeinschaft) у Фердинанда Тённиса [Тённис 2002b]. Это антропологическая интуиция сообщества как племени, обладающего собственной морфологией, космогонией, ритуалами, верованиями и практиками солидаризации [Мосс, Дюркгейм 2011; Дуглас 2000]. И это идея локального сообщества как соседства у представителей двух первых поколений Чикагской школы [Park, Burgess, McKenzie 1925]. Соединение трех этих интуиций в городских исследованиях привело в конечном счете к рождению идола сообщества – субстанциализации и овеществлению социальных единиц города. Но для самих классиков нашей дисциплины сообщества еще не были непроблематичными, самозаконными и суверенными единствами. Этому концепту требовались обоснование и основание. Любопытна история одной из таких теоретических опор – идеи судьбы.

В 1873 году Фердинанд Тённис, еще будучи студентом, нашел в библиотеке своей старой школы в городе Хусуме недавно изданную работу Ницше «Рождение трагедии из духа музыки». «Тённис был очарован и поражен», – пишет Гарри Либерсон, автор блестящего исследования «Судьба и утопия в немецкой социологии (1870–1923)» [Liebersohn 1988]. Греческая интуиция судьбы и трагедии в ее ницшевском переосмыслении благодаря Тённису стала частью социологической теории. Дальнейшая история, рассказанная Либерсоном, включает в себя романтические чувства Тённиса к Лу Саломе, попытки достучаться до Ницше, разочарование в его философии и многое другое, но главное – прочный альянс судьбы и сообщества, которое начинает мыслиться в зарождающемся языке социологии как сообщество судьбы, или судьбическая общность (Schicksalsgemeinschaft).

С самого своего рождения концептуализация судьбической общности оказывается на стыке двух линий теоретического напряжения. Первая – напряжение между fate и destiny. Судьба как destiny предполагает предопределенность и предзаданность событий человеческой жизни. Она являет себя в мрачных пророчествах и предсказаниях. Это интуиция детерминированности событийной связи. Судьба как fate, напротив, отсылает к выбору судьбы и к возможности связать свою судьбу с чем-то иным – городом, человеком, профессией, сообществом. Связь событий не предопределена, но и не случайна – каждый следующий выбор до некоторой степени детерминирован всей совокупностью предыдущих выборов. Это интуиция контингентности. Этимологический анализ латинского концепта fatum может указать на происхождение данной линии напряжения [Бенвенист 1995: 321–323].

Вторая линия фронта проходит между двумя способами мыслить отношения судьбы и сообщества. Если мы – вслед за Тённисом – отдаем предпочтение сообществу, то Schicksalsgemeischaft становится тем самым примордиальным коллективом, который только и делает возможной судьбу индивида. Мы рождены в определенных исторических обстоятельствах, мы принадлежим своей семье и своему поколению, мы всегда уже являемся частью некоторого социального целого. Мы не выбираем тех, с кем параллельно стареем, и тех, кто уйдет раньше нас. Сообщество – первично, судьба – производна. Связь между событиями вашей жизни появляется благодаря вашей связи с другими людьми. Судьба оказывается экзистенциальной подпоркой и одновременно деривативом социального единства. Противоположное решение предполагает акцент именно на Schicksal. Судьба – это нить, на которую вы нанизываете события своей жизни. То, что Георг Зиммель называет «жизненными интенциями», образует последовательность неслучайных событий. Если моя жизнь последние пятнадцать лет представляет собой постоянную череду перелетов, то гибель в авиакатастрофе не будет в полном смысле слова случайной (и, следовательно, не будет в классическом определении гибелью). Событийная связь делает возможной связь социальную [Вахштайн 2019].

Две этих линии напряжения образуют пространство возможных концептуализаций сообщества судьбы. Интуиция судьбы как destiny чаще предполагает выбор тённисовского решения (сообщество первично). Интуиция судьбы как fate тяготеет ко второму решению (сообщество производно). По изложенным выше причинам нас будет интересовать именно вторая концептуальная сцепка, предложенная, в частности, Георгом Зиммелем.

Собственно, Зиммель – автор одной из самых внятных концептуализаций судьбы как основания сообщества. Событийная логика жизни – тот доминирующий экзистенциальный стиль, который придает событиям индивидуальной биографии внутреннее единство. Ключевая характеристика этой логики – интенциональность. По ту сторону интенциональных событий вашей жизни лежат иные события – случайные или каузально связанные. Что находится на стыке жизненной интенции и каузальности «внешних» событий? Именно здесь у Зиммеля появляется категория судьбы:

Можно говорить о пороге судьбы, о количестве значительных событий, начиная с которого они благоприятствуют или препятствуют идее нашей жизни. Встреча со знакомым на улице остается в сфере случайности, даже в том случае, если мы собирались ему написать и случайность становится вследствие этого «удивительной», т. е. получает оттенок осмысленности. Однако это все-таки переходит в случайность, не вступая в связь с окончательной определенностью жизни. Но если эта встреча в результате связанных с ней последствий становится отправным пунктом глубоких изменений жизни, она называется в обычном словоупотреблении велением судьбы и рассматривается как совершенно новая категория: теперь чисто периферическое событие по своей позитивной или негативной телеологии принадлежит единству и смыслу индивидуальной жизни, интегрируя их. Там, где мы говорим о чисто внутренней судьбе, само «Я» соответственно разделилось на субъект и объект. Подобно тому, как мы для себя – объект познания, мы для себя и объект переживания. Как только наше чувствование, мышление, воление подводится для нас под категорию «события», наша текущая, субъективная, центральная жизнь ощущает это как воздействие содержаний внешнего мира; мы называем это воздействие в пределах замкнутого объема всей нашей личности судьбой [Зиммель 1996: 95].

Таким образом, судьба – это оператор селекции. То есть то, что отбирает «внешние», объективные, каузальным образом связанные события, размещенные в историческом времени, и делает их событиями вашей жизни, переносит их в иную, интенциональную, темпоральность. Поэтому солдат не может умереть на «чужой войне». К моменту смерти это уже «его» война. Самоубийство Жиля Делеза – продолжение логики его письма. Гибель солдата – продолжение его образа жизни.

Чем в таком случае оказывается сообщество? Узлом, переплетением событийных цепочек. Мы пересекаем свои биографии друг с другом, разделяя события коллективной жизни, но это именно сплетение, а не сама нить. Вернемся на минуту к эпиграфу – в нем концепт судьбы повторяется трижды. Как отсылка к совершенному в прошлом экзистенциальному выбору (переехал = связал свою судьбу), как элемент государственной пропаганды (сообщество судьбы немецкого народа) и как указание на коллективную судьбу горожан (пространство общей судьбы). Первое и третье упоминания весьма точно выражают зиммелевскую интуицию судьбы, показывая, что нового она дает исследователям города. Город как пространство судьбической общности, как узел событийных связей, как экзистенциальное единство. Понятое таким образом городское сообщество уже не основывается на солидарности, доверии и взаимном признании. Это принципиально иной способ мыслить город, сообщество и идентичность.

Приведем пример. С 1914 года в период массовой мобилизации добровольцев в британской армии использовался территориальный принцип формирования военных подразделений. Командование решило опереться на уже существующие сообщества – локальные и профессиональные. Так называемые приятельские батальоны состояли из людей, выросших по соседству, с детства знакомых друг с другом, связанных узами дружбы и общим желанием отправиться на фронт. Неудивительно, что плохо обученные британские добровольцы понесли огромные потери; за один день битвы на Сомме только городской батальон Шеффилда потерял 495 человек убитыми и ранеными [Simkins 1994: 242]. Однако основной причиной отказа от территориального принципа формирования военных подразделений для британского командования стали даже не сами потери, а то влияние, которое они оказали на гражданское население. В течение недели почти половина семей Шеффилда получила похоронки. Жизнь в городе замерла. Индивидуальный траур многократно усиливался дюркгеймовским эффектом коллективной травмы. Возникло сообщество судьбы, формировавшее новую городскую идентичность. Именно в этот момент Шеффилд стал городом.

Судьба самого понятия судьбы в социальной теории оказалась трагичной. В 1907 году австрийский социалист Отто Бауэр пишет работу, посвященную связи национального и классового вопроса [Бауэр 2015]. В ней он пытается использовать понятие сообщества судьбы для концептуализации нации. Спустя двадцать лет о «судьбической общности немецкого народа» заговорят теоретики уже совсем иного толка. Благодаря Хансу Фрайеру этот концепт сыграет одну из главных ролей в обосновании «революции справа» [Фрайер 2008] и очень быстро превратится в расхожее клише нацистской пропаганды [Gregor 2000]. Отчасти из‐за такой апроприации понятие судьбической общности будет скомпрометировано и надолго забыто в послевоенной социологии. Ханна Арендт, посвятившая диссертацию толкованию августиновского противопоставления двух градов – понятых ею как сообщество судьбы и сообщество веры [Arendt 1996], – почти не возвращается к идее Schicksalsgemeinschaft [Ямпольский 2004; Дуденкова 2015]. Ирвинг Гофман лишь вскользь упоминает этот концепт в своей теории тотальных институтов [Goffman 1961: 56]. В относительно недавней работе Деланти, где прослеживается история понятия сообщества, сообщество судьбы также упоминается, но лишь в качестве вспомогательного концепта [Delanty 2003]. Вплоть до конца ХХ века на нем лежит печать damnatio memoriae – проклятия памяти26.

Однако в XXI веке все меняется. Недавно Питер Бэр создал группу исследователей сообществ судьбы. Его собственные работы посвящены анализу «пересборки» городской жизни Гонконга в период эпидемии атипичной пневмонии [Baehr 2005; Baehr 2008]. Дина Окамото возвращает этот концепт в анализ иммигрантских городских сообществ [Okamoto 2003]. Кажется неслучайным то, что именно исследователи города пытаются сегодня реабилитировать интуицию Schicksalsgemeinschaft. Говорим ли мы о «судьбографии» иммигрантских гетто или о коллективной мобилизации людей, ставших заложниками пораженного эпидемией города (вспомним «Чуму» Альбера Камю), мы обнаруживаем в разрывах городской повседневности экзистенциальные основания городской жизни.


У трех описанных выше теоретических стратегий есть лишь одна общая черта. Все они пытаются проблематизировать сообщество, вывести его из региона первичных реальностей, лишить несомненного онтологического статуса. Из универсальной и всеобъясняющей «причины» города оно вновь должно стать объясняемым, хрупким и ненадежным его элементом, нуждающимся в новых теоретических ресурсах. Современная философия, где тема сообщества опять оказалась на передовой, предложит нам несколько десятков других стратегий ревитализации этого концепта. Возможно, в обозримом будущем исследователи города сумеют импортировать новые философские интуиции в свою область.

Универсальные отмычк