Воображая город: Введение в теорию концептуализации — страница 19 из 53

Та легкость, с которой можно мгновенно придумать менталистские объяснения, является, возможно, лучшим индикатором того, как мало внимания они заслуживают.

Б. Ф. Скиннер

Сегодня понятие «фрейм» чаще всего используется в двух значениях, которые с известной долей условности можно охарактеризовать как «когнитивно-лингвистический» и «психолого-социологический». Согласно лингвистическому определению, предложенному в когнитивно-ориентированной семантике, фрейм представляет собой когнитивную структуру, рассматриваемую как иерархически выстроенная система знаний об обозначаемом [Цурикова 2001: 145]. Данная структура является «максимально обобщенным схематизированным представлением об основании значения, …схемой образа, лежащей в его основе» [Белявская 1991: 83–84]. Это определение восходит к работе Марвина Минского «Фреймы для представления знаний» [Минский 1979]. Отсюда берет начало исследование проблемы фреймов человеческой памяти, мышления и коммуникации в современной когнитивной психологии [Солсо 1996].

М. Минский вводит понятие фрейма в теорию искусственного интеллекта и трактует его как статическую информационную структуру, служащую для репрезентации стереотипных контекстов [Минский 1979: 26]. Вскоре после этого Ч. Филлмор заимствует идеи теории фреймов Минского для построения лингвистической концепции фреймовой семантики. Он определяет фрейм как «когнитивную структуру схематизации опыта» [Филлмор 1988: 24–25]. Таким образом, определение «элементарной структуры коммуникативного опыта» закрепляется за фреймом в кибернетике и лингвистике.

Вторая линия концептуализации была предложена Г. Бейтсоном [Бейтсон 2000] и позднее импортирована в социологическую теорию И. Гофманом. В рамках данного определения «фрейм» мыслится как «структурный контекст повседневного взаимодействия». Таким образом, это понятие приобретает психологическую (Г. Бейтсон), а затем социологическую (И. Гофман) трактовку31.

Что общего у кибернетической, лингвистической, психологической и социологической дефиниции фрейма? Все они определяют фрейм как:

– структуру, устойчивую и относительно статичную;

– когнитивное образование, элементами которого являются когниции (знания) и экспектации (ожидания);

– схему репрезентации, т. е. репрезентирующую и значащую форму.

Тому, что категория фрейма получает столь широкое распространение сразу в нескольких дисциплинах, способствует «когнитивная революция» 50–60‐х годов. В этом смысле у всех теорий фреймов общие корни: М. Минского вдохновляют информационные исследования Норберта Винера, другом и соратником которого долгое время был Г. Бейтсон, давший начало психологическому (нейролингвистическое программирование) и социологическому (гофмановский фрейм-анализ) направлениям в теории фреймов32. Можно заключить, что обе версии фрейм-анализа (кибернетико-лингвистическая и психолого-социологическая) развиваются синхронно, но независимо друг от друга.

Впрочем, это только одна – когнитивная – составляющая фрейм-анализа. Заметим: наиболее критикуемая и атакуемая его составляющая. Прежде чем мы двинемся дальше, стоит задуматься – может быть, критика справедлива, и социологам (особенно, социологам города, не имеющим, как правило, серьезного философского иммунитета) не стоит открывать этот ящик Пандоры под названием «когнитивизм»?

К. Линч vs. Э. Толмэн: ментальные карты и эксперименты с крысами

Представление о том, что у людей есть мозг, и они периодическим им пользуются, не является само собой разумеющейся аксиомой социологической теории. Крестный отец этнометодологии Гарольд Гарфинкель, чьи ученики объявили в начале XXI века крестовый поход против «когнитивизма», сформулировал свои сомнения следующим образом: «Совершенно незачем заглядывать внутрь черепной коробки, так как там нет ничего интересного, кроме мозгов» [Гарфинкель 2009: 12]. Другими словами, бесполезно искать в «сером веществе» ответы на фундаментальные вопросы социологии – вопросы социального порядка, солидарности, понимания и действия.

Но что именно так разозлило в «когнитивизме» теоретиков практик? Прежде всего, идея когнитивной репрезентации. А вернее, странное удвоение мира, которое стоит за этой идей: якобы есть внешний «объективный» мир сам по себе и его «субъективное» отражение внутри черепной коробки.

Этнометодологи Род Уотсон и Джефф Коултер пишут в программной статье:

Определение разума как набора репрезентаций (вместе с метафизически идеализированным представлением о достижениях естественных наук) привело множество социологов к мысли о том, что понимание мира обычным человеком – не что иное, как «ложное сознание», «миф», «поп-концепции», противостоящие «подлинному» положению вещей, которое устанавливается исключительно при помощи «научного» (точнее: «сциентистского») подхода… Но в основе самого этого противопоставления «правильных» научных репрезентаций обывательским «заблуждениям» (misrepresentations) лежит как раз идея репрезентации [Watson, Coulter 2008: 9].

Иными словами, идея репрезентации – это запрещенный для социологии ход. Как только вы говорите: «У людей в головах есть схемы репрезентации социального мира, и сам социальный мир напрямую от них зависит», вы отдаете Социальное на откуп психологам. Хуже того. Вы отдаете наш предмет на откуп психологам-когнитивистам. Врожденный страх социологов перед психологизмом перерастает в критику «когнитивного уклона» социальных наук. И с точки зрения теоретиков практик фрейм-анализ безнадежно инфицирован когнитивистикой.

Однако если мы сейчас вернемся к социологии города, то выясним, что предупреждения этнометодологов существенно запоздали. Городские исследования уже давно «заражены» идеей когнитивной репрезентации. Более всего этому заражению способствовала вышедшая в 1960 году работа Кевина Линча [Линч 1982], в которой автор детально анализирует «ментальные репрезентации» города у жителей Бостона, Лос-Анджелеса и Джерси-сити. Основные объекты восприятия для Линча – пути, ориентиры, узлы, границы и районы. Две ключевые характеристики города как репрезентируемого ансамбля объектов и их отношений – читаемость (legibility) и представимость (imageability). Главная задача картографирования – выстроить «обобщенный образ города в массовом сознании». Именно в массовом. Чтобы не подпасть под обвинение в психологизме и субъективизме апологеты «психологических карт» постоянно подчеркивают:

Город – явление социальное… восприятие города – это также явление общественное, и в качестве такового требует изучения как в коллективном, так и в индивидуальном аспекте. Не только то, что существует, но и то, что выдвигается на первый план обществом, становится заметным в сознании отдельного человека [Милграм 2000: 97].

Книга Линча повлекла за собой настоящее цунами использования ментальных карт в городских исследованиях [Визуальная 2009]. В «жестком» (формализованный опросник, статистический анализ) или «мягком» («нарисуйте свой ежедневный маршрут от дома до метро») варианте эта методика стала важным ритуалом посвящения в профессию. Сегодня начинающие урбанисты так же часто донимают своих знакомых просьбой нарисовать город, как начинающие психологи – просьбой нарисовать несуществующее животное. Популярность ментальных карт привела к заметной методологической путанице.

Что интересно, для Линча восприятие города в куда большей степени является производной от самого города, чем для его последователей. Наиболее читаемые места и объекты «навязывают себя чувствам обостренно и интенсивно» [Линч 1982: 22]. Ментальные карты нужны Линчу, чтобы через восприятие изучить городскую среду per se. Но уже для последовавших за ним городских психологов восприятие как таковое оказывается отделено от объекта восприятия. Стэнли Милгрэм, создавший своего рода каталог психологических карт Нью-Йорка и Парижа, замечает:

Первое наблюдение заключается в том, что реальность и ее отражение плохо стыкуются между собой. Если в действительности Сена, протекая по территории Парижа, сильно изгибается дугой, образуя почти полукруг, парижанам кажется, что ее петля изогнута гораздо изящнее, а некоторые из них вообще думают, что Сена течет через город по прямой линии [Милграм 2000: 92].

Второе затруднение Милгрэма таково:

Все парижане попадают под воздействие стереотипов о своем городе, легкодоступных клише, сквозь которые проступают не столько собственные представления о городе его жителей, сколько их вовлеченность в мир расхожих банальностей в готовых упаковках. Мы же хотим выйти на что-то более личное и в большей степени связанное с непосредственным опытом [там же: 93].

В итоге Милгрэму придется вообще вынести за скобки «реальный город» и сосредоточиться исключительно на «городе в голове», а чтобы избежать обвинений в субъективизме – прибегнуть к надежной уловке «социологизации»: да, мол, в голове, но в голове у половины горожан! Как будто «коллективная голова» более социальна, чем индивидуальная.

И все же перед очарованием ментальной картографии устоять так же трудно, как перед обаянием проективных тестов в психологии. (Количество городов, подвергнувшихся ментальному картографированию, тоже поражает воображение: от Плоешти [Neacşu, Neguţ 2012] до Дарвина [Brennan-Horley 2010].) Привлекательностью и популярностью сходство ментальной картографии с проективными тестами не ограничивается. Милгрэм фиксирует:

Первое, что он нанес на карту, были бульвары Сен-Жермен и Сен-Мишель, затем факультет естественных наук в университете Жюсье. Это говорит о том, что его студенческий опыт продолжает доминировать. Отчетливо обозначены современные сооружения – башня Заманского на факультете естественных наук и пятидесятиэтажная башня делового центра Мэн-Монпарнас. Молодые испытуемые гораздо чаще, чем люди старшего возраста, включают эти современные детали, как будто ментальные карты у людей старшего поколения составились много лет назад и уже не могут быть дополнены этими приметами нового. Разросшемуся на северо-западе огромному деловому комплексу Дефанс придано чуть ли не исключительное значение, столь угрожающе воспринимается его массив, словно нависший над исторической частью города. Эта карта отражает центральную дилемму современного Парижа: как город может сохранить свои отличительные черты, возникшие в прошедшие века, оказавшись в тисках модернистских тенденций? [Милграм 2000: 93].

Неоценимую услугу эпистемологии города могло бы оказать ментальное картографирование самих ментальных картографов. Как устроены модели мышления, позволяющие исследователям оперировать «образом города в массовом сознании»? Как в них проведены границы между:

а) реальным городом и его ментальными репрезентациями;

б) психологическими детерминантами восприятия и его социальными предпосылками;

в) когнитивными механизмами распознавания и «субъективно полагаемыми смыслами», атрибутируемыми значениями etc.

Последнее – наиболее интересно. Ментальные картографы регулярно используют этот прием для привнесения в разговор о городе гуманитарного «ценностного измерения» и человеческой «субъективности» (от которой немедленно открещиваются при первом же обвинении в психологизме) [Rapoport 1977]. Так появляется расхожий троп: «Мы живем в мире смыслов! Город – это констелляция субъективно значимых мест и объектов, а не набор физических единиц в пространстве и времени!» Зачем подменять когнитивные механизмы субъективными смыслами, а психологические детерминанты – социальными факторами? Для того чтобы ментальная картография перестала ассоциироваться с теорией, в которой впервые и было предложено словосочетание «когнитивная карта»; чтобы при словах «образ пространства в сознании» у читателя возникали ассоциации с К. Линчем, а не с подлинным основоположником когнитивного картографирования – Эдвардом Толмэном.

За двадцать лет до выхода книги Линча психолог-бихевиорист Толмэн уже использовал идею «когнитивной карты» для объяснения поведения крыс в лабиринте. Решение, предложенное в классическом бихевиоризме – поведение должно объясняться, исходя из схемы «стимул – реакция» (S–R), без апелляции к внутренним, ментальным переменным – показалось ему неудовлетворительным. Толмэн решил обратиться к достижениям вражеского для бихевиористов лагеря гештальтпсихологии, чтобы объяснить, почему крысы ведут себя по-разному при общих исходных условиях. В итоге ему пришлось принять во внимание те когнитивные паттерны восприятия лабиринта, которые складывались у крыс в процессе выполнения экспериментального задания. Все эти паттерны умещаются на континууме между широкими и целостными образами (comprehensive maps) и узкими отрезочными образами (strip maps). Крысы, обладавшие широким видением ситуации и целостным образом пространства, справлялись с заданиями лучше, чем те, кто бежал «от забора до обеда».

Суммируя результаты собственных экспериментов, Толмэн пришел к выводу, что формирование узких карт является результатом действия одного из четырех факторов:

а) повреждения мозга;

б) неадекватного распределения стимулов и подсказок в экспериментальной ситуации;

в) избыточного повторения уже отработанных действий;

г) слишком сильной мотивации или слишком тяжелой фрустрации [Tolman 1939].

Кажется, между когнитивными картами Толмэна и ментальными картами Линча нет ничего общего. Но разговоры о несчастных московских клерках, перемещающихся по городу как по туннелю – между домом и работой, – психологически перегруженных пробками и давкой в метро, стремящихся поскорее заработать на первый взнос по ипотеке и потому не отличающих Химки от Бирюлева, звучат вполне в духе Э. Толмэна:

Так что же во имя Небес и Психологии мы можем сделать? Мой единственный ответ: молиться на широкие когнитивные карты. Учителя и планировщики будущего должны будут сделать так, …чтобы ничьи дети не были слишком мотивированы или слишком фрустрированы. Только тогда мы сможем научить их оглядываться по сторонам, видеть в более широкой перспективе, понимать, что иногда они просто ходят по кругу, находить новые пути к поставленным целям. Только тогда они поймут, что благополучие белых и негров, католиков и протестантов, американцев и русских (и даже мужчин и женщин) – взаимозависимые переменные [Tolman 1948: 207].

Конечно, различия между жестким лабораторным экспериментом и творческим изображением своего района на бумаге, между крысами и клерками не могут не броситься в глаза. И мы (лишь отчасти) волюнтаристским образом соположили два этих исследовательских проекта в одном параграфе. Но есть важная черта, объединяющая ментальную картографию с когнитивным бихевиоризмом – это два типа «когнитивизма», в которых никак нельзя обвинить теорию фреймов.

Фрейм-аналитику абсолютно безразличны те образы пространства, которые есть «в голове» у горожан. Его интересуют системы различений, когнитивные решетки, которые наблюдатель и участник городской драмы использует для распознавания элементов городской жизни – действий, взаимодействий, событий коммуникации. Возможно, в когнитивном отношении фрейм и является «схемой репрезентации объекта», но если для Линча и Толмэна таковым объектом оказывается само место (мегаполис или лабиринт), то для Ирвинга Гофмана – взаимодействие в нем. Мой отчисленный из Иерусалимского университета коллега, скорее всего, обладал какой-то ментальной картой Иерусалима в целом и того лабиринта, который представляет собой кампус на Хар-а-Цофим. Но отчислили его не поэтому (хотя Толмэн наверняка усмотрел бы причины его отчисления в слишком узкой «когнитивной карте»: мой приятель просто не знал, что можно пройти мимо вечеринки к себе в комнату и не видел всей картины в целом). Проблема в том, что сценарий взаимодействия довольно строго прописан и подобен компьютерной программе (аналогия, за которую фрейм-аналитикам тоже пришлось выдержать немало критики). Блок общежития был организован таким образом, что запускал одни сценарии («непринужденное общение») и затруднял другие («принужденная учеба»).

А это приводит нас ко второму источнику фрейм-анализа – к теории коммуникации.

Коммуникация – в городе и с городом