Воображая город: Введение в теорию концептуализации — страница 34 из 53

Наконец, пятый функциональный модус связан с любопытной способностью материальных объектов занимать место субъекта в социальном взаимодействии. Мы разговариваем со своим автомобилем (особенно, когда он не заводится), девочка разговаривает со своей куклой, попавший на необитаемый остров разговаривает с волейбольным мячом. И практически все без исключения разговаривают со своими домашними животными. Игрушки, животные (включая тамагочи), автомобили и некоторые другие наделенные особой эмоциональной значимостью вещи обладают способностью поддерживать фреймы взаимодействия в качестве участников, а не в качестве реквизита или технического условия возможности. Взаимодействие с такими объектами всегда эмоционально окрашено, подобно отношению одного из героев Хемингуэя к своему револьверу [Хемингуэй 2010]. Это модус одушевления (mode of animation).

Здесь стоит сделать несколько существенных оговорок.

Во-первых, каждый объект в каждый момент взаимодействия играет, как правило, более одной «роли». Бутылка виски – одновременно и соединительный механизм наших взаимодействий, и маркер фрейма «возлияние с коллегами в полевых условиях». Занавес – и маркер театрального порядка взаимодействий, и перегородка, отцепляющая (disentangle) порядок сцены от порядка зрительного зала. Тело под наркозом на операционном столе – и экзистенциальный объект (смерть из‐за ошибки хирурга повлечет за собой последствия не только для данного конкретного порядка интеракции), и то, что фокусирует/соединяет действия операционной команды, и то, что однозначным образом маркирует фрейм «операция».

Во-вторых, те роли, в которых объекты вступают во взаимодействие, не прибиты намертво к самим объектам. Одушевляться могут далеко не только игрушки, общим знаменателем выступать – не только тело, расцеплению способствуют не только стены, а сцеплению – не только технические средства связи. Наконец, теоретику фреймов кажется само собой разумеющимся утверждение о том, что всякий объект, вовлеченный в человеческое взаимодействие, становится также и знаком самого себя – а значит, начинает выполнять функцию сигнализации.

Из первых двух оговорок следует, что отношения между объектами и их функциональными ролевыми диспозициями контингентны, то есть не предзаданы, но и не случайны.

Третья оговорка касается основания для выделения функциональных модусов вещей, их ролевых диспозиций. Для нас таким основанием выступает приведенная выше концептуализация «порядка взаимодействия» как инстанции особого рода. Именно поэтому мы отказываемся от выделения в самостоятельный класс «сакральных объектов» [Дюркгейм 2018], «эпистемических объектов» [Rheinberger 1997], «нарративных объектов» [Харре 2006], «объектов риска» [Luhman 1993], «инструментальных объектов» [Кнорр-Цетина, Брюггер 2006], а также «товаров», «средств обмена» или «средств производства». В конечном итоге значение имеет лишь то, что этот объект «делает», как именно он встроен в нашу интеракцию, какую роль в ней играет, и какое влияние на нее оказывает. Сакральный объект в ритуале фокусирует действия участников, связывая события интеракции в фрейме «ритуал»; но он же является и символическим маркером данного фрейма, и экзистенциальным объектом (при условии, что конституирует нечто большее, нежели данный конкретный порядок взаимодействия). То же касается и остальных примеров – в порядке мысленного эксперимента: представьте себе топор дровосека, инкорпорированный во взаимодействие во всех пяти ролевых модусах.

Именно поэтому между архитектурой и техникой с точки зрения выбранной нами перспективы нет принципиальных различий: архитектурные и технические объекты являются, прежде всего, объектами конститутивными, создающими условия возможности интеракции. Следовательно, было бы неверно помещать архитектуру на одну сторону различения «сцепка/расцепление», а технику – на другую.

Более того, мы можем сделать следующий шаг и допустить, что сцепка / расцепление порядков – это два проявления одной и той же ролевой диспозиции материальных объектов в конституировании социального взаимодействия. Как же тогда быть с латуровским решением об их асимметричности? Не возникает ли здесь парадокса: конститутивные объекты (архитектурные или технические) являются операторами сцепления/расцепления, но расцепления – в большей степени? Нет. Потому что Латур говорит об их эволюционной асимметрии.

Техника и архитектура лучше всего иллюстрируют тезис об эволюционном доминировании феномена disentanglement: благодаря их развитию мы обнаруживаем себя в мире нор и складок, в мире множественных, никак не связанных друг с другом форматов интеракции. Но это вовсе не означает, что каждый конкретный материальный оператор социального взаимодействия в каждый конкретный момент времени не может работать симметричным образом: на сцепку одних порядков и на расцепление других.

Говоря о решетке, Колхас упоминает «различные режимы», на которые разбивается городское пространство. Далее становится понятно, что схизма и решетка суть две формы размежевания и автономизации «режимов». Яркий пример: созданный Р. Худом проект самой высокой в мире церкви, в здании которой должны были уживаться многоярусная парковка, ресторан, концертный зал и, собственно, ритуальные помещения. Так о каких режимах идет речь? Латур отвечает – о фреймированных взаимодействиях, понимая под «фреймированностью», прежде всего, их отгороженность друг от друга. Но простой отгороженности – на которую влияет, например, толщина стен и качество звукоизоляции, – недостаточно. В пределе отгороженность должна стать расцеплением: автономизацией и взаимным «обезразличиванием» соположенных в пространстве порядков взаимодействия.

Все пять выделенных нами функциональных модусов вещей служат установлению и воспроизводству конкретных порядков интеракции. Материальные объекты конституируют, упорядочивают и поддерживают социальное взаимодействие. Но они же обладают способностью к его трансформации. Поддержание и трансформация порядка интеракции – два функциональных комплекса вещей, инкорпорированных в социальное взаимодействие.

Различие между этими функциональными комплексами в чем-то сходно с различием, проведенным в теории речевых актов между перформативами и констативами. Конститутивные объекты удерживают порядок взаимодействия в его границах, стабилизируют отношения с другими порядками и связывают интеракции между собой. Перформативные объекты выступают «нарушителями порядка», а точнее – источником его преобразований. Классический пример – наше взаимодействие с игрушками. Игрушки не только конституируют порядок игры. Они меняются ролями с людьми. Они не столько поддерживают, сколько размывают границы порядка взаимодействия, делая пределы и правила игры предметом самой игры. Они меняют сценарий интеракции по ходу самой интеракции, разделяя с людьми свойство агентности. Они импровизируют и заставляют импровизировать других акторов. Взаимодействие с игрушками – действие с открытым финалом. Однако игрушки (и перформативные объекты в целом) – предмет особого исследования43.

Пока же зафиксируем одно важное обстоятельство. Так же как и отдельные ролевые модусы, выделенные нами выше, два функциональных комплекса вещей-во-взаимодействии – конститутивность и перформативность – не находятся в отношениях однозначного соответствия с самими объектами. А потому некоторые объекты чаще других используются в качестве конститутивных (например, архитектура и техника) или перформативных (например, игрушки и арт-объекты), но эти их особенности не вписаны непосредственно в сами вещи. Отношение между объектами и свойствами перформативности/конститутивности – также контингентное отношение.


Кажется, интервенция объектно-ориентированной социологии в городские исследования должна была начаться именно с анализа архитектуры. Фокусировка на конкретных архитектурных объектах уже предполагает «поворот к материальному» – как минимум на этапе настройки исследовательской оптики. Однако вторжение акторно-сетевой теории в область городской проблематики парадоксальным образом обошло стороной материальность городских построек.

Почему? Тому есть несколько объяснений.

1. «Архитектура» и «город» не соотносятся как «часть» и «целое». Проблема их соотношения – не «проблема масштаба» [Yaneva 2005]. Для философски подкованных исследователей (и особенно исследователей-социологов) города не состоят из зданий. Так что предложенный акторно-сетевыми теоретиками проект изучения «городских ассамбляжей» оказался удивительно нечувствителен к конкретным городским ансамблям.

2. Архитектура – в отличие от города – никогда не была «привилегированным объектом» нашей дисциплины и не находилась в мейнстриме социологических исследований. Социологам города исследователи архитектуры до сих представляются недалекими дальними родственниками [Вильковский 2010; Титков 2017]. Эпистемический выигрыш от интервенции в эту область незначителен по сравнению с выигрышем от вторжения в зону городских исследований. Несмотря на интерес Б. Латура к архитектурной теории Р. Колхаса и архитектурным импликациям философии П. Слотердайка [Латур 2012], акторно-сетевая ревизия, нацеленная на поиск новой онтологии городской жизни, прошла мимо конкретики зданий.

3. Критический пафос акторно-сетевой теории – переосмысление Социального как объяснительной категории – в исследованиях архитектуры бьет мимо цели. Просто потому, что ненавистный латурианцам социологизм никогда не был доминирующим когнитивным стилем архитектурных исследований (в отличие от исследований города).

Мартина Лёв и Хельмут Беркинг пишут:

…Существует идущая еще от Чикагской школы теоретическая программа, рассматривающая «город» лишь как подмножество или субкатегорию «общества». «Город» как объект исследования повсеместно заменяют «обществом», руководствуясь предположением, что структурные проблемы капитализма, отношения неравенства и паттерны эксплуатации отразятся в городе как в капле воды… Подобные принципиальные решения привели к тому, что от изучения конкретного города почти полностью отказались, переключив внимание на анализ общества в городе [Лев, Беркинг: 7–9].