Что это значит, в частности, для социологии повседневности? Теперь сам концепт повседневности должен быть пересмотрен. Повседневность повседневна именно потому, что конституирована не одними людьми. Мы должны научиться видеть материальные объекты как конституэнты социального порядка. Описать действия вещей, выделить функциональные модусы, в которых вещи «собирают» повседневную социальность, создать новый язык мышления о взаимодействиях – язык не символического, а объект-центричного интеракционизма. ПкМ-1 – самый продуктивный из вызовов, брошенных социологии повседневности за последние сорок лет. Чтобы спасти идею городской повседневности после «Поворота к материальности – 1», нам придется ее «пересобрать». Собственно, этому и была посвящена предыдущая глава.
Но при чем здесь Латур?
Действительно, «Берлинский ключ», «Об интеробъективности» или «Социология одной двери» – классика объектно-ориентированного интеракционизма. Ссылки на работы Б. Латура, М. Каллона и Дж. Ло стали обязательными ритуальными элементами практически для всех авторов ПкМ-1. Латуровская риторика – несомненно, одна из самых сильных в этом движении. Только Латур может быть до абсурда последователен на пути эмансипации материальности – вплоть до призыва дать объектам право голоса и требования созвать «парламент вещей». В результате складывается ложное впечатление, что именно создателям акторно-сетевой теории мы обязаны победному шествию ПкМ-1. Однако латуровская ставка куда выше эпистемической эмансипации материальности. Он (равно как и его коллеги) вовсе не стремится к обособлению одного частного региона (Y) в предметном поле (Z) с последующим перемещением освобожденных феноменов в зону региональной онтологии (X). Ровным счетом наоборот! Латур пытается устранить саму границу между этими множествами, разобрать на части объяснительную машинерию социологии, навязать ей принципиально иной способ мышления о мире – способ, в котором по-другому проведено различение между вещами и не-вещами. Сегодня Латур, как ни странно, – главный противник ПкМ-1 и социологии вещей в нашем понимании. Наиболее радикальную, инспирированную Латуром (хотя и не им одним) версию поворота к материальному я далее буду называть «Поворот к материальному – 2».
Общим для двух версий ПкМ является декларируемое стремление стереть грань между субъектом и объектом, человеком и не-человеком (non-human). Но что скрывается за понятием «не-человека»? Дверной доводчик [Латур 2006]? Томограф [Мол 2017]? Португальский галеон [Ло 2006]? Морской гребешок [Каллон 2015]? Или идея технического прогресса? Дух инноваций? Имперская идентичность? Французское сельское хозяйство [Ло 2012]? ПкМ-1 с готовностью присваивает статус действующих субъектов вещам, но с настороженностью относится к нематериальным сущностям, тем более таким аморфным и трудноуловимым. Однако для авторов ПкМ-2 (а именно ему посвящена эта глава) имперская идентичность или метафора города может быть даже в большей степени действующим субъектом, чем все материальные объекты вместе взятые. Понятие «non-human» оказывается до крайности двусмысленным, когда вслед за уже отринутым делением на людей и не-людей мы отказываемся от различия между материальными и нематериальными сущностями.
Яркий пример подобного хода мысли – теория социальной топологии Джона Ло.
Лейбницштадт: пространство как порядок объектов
Ты можешь убедиться, славнейший муж, что это решение по своему характеру имеет мало отношения к математике… ибо это решение подкрепляется одним только рассуждением и нет необходимости привлекать для нахождения этого решения какие-либо законы.
Что значит дать материальному объекту – самолету, канализационному люку или городу – топологическую интерпретацию? Это значит задать вопрос о его устойчивой и воспроизводимой «пространственной форме». Однако речь идет о весьма специфическом – лейбницевском – понимании пространства.
Бенно Верлен, географ, перешедший на сторону социологов, описывает три философские интуиции пространства: ньютоновско-декартовскую, лейбницевскую и кантовскую. Абсолютная или субстантивистская интуиция пространства выражена в следующих концептуализациях:
Ибо идея протяженности, которой, как мы понимаем, обладает всякое данное пространство, тождественна идее телесной субстанции (Декарт).
Абсолютное пространство, по своей собственной природе, безотносительно к чему бы то ни было внешнему, остается одним и тем же и неподвижным. Абсолютное пространство – это сенсориум Бога (Ньютон) [Верлен 2001: 33].
Только в языках Декарта и Ньютона город может находиться «в» пространстве – одно легко «отмысливается» от другого. Пространство города в такой метафорике – это аквариум, заполненный «городской средой», в котором сосуществуют живые (горожане) и неживые (инфраструктура) объекты. Субстантивистская метафора пространства-контейнера – одна из самых живучих в социальных науках (видимо, потому, что хорошо согласуется со здравым смыслом), но она же – самая критикуемая.
Философские споры, – заключает Верлен, – привели к выводу о том, что нет никакой возможности поддерживать субстантивную идею пространства. Не углубляясь в подробности этих споров, о которых можно узнать из других источников ([Smart 1964; Alexander 1956; Nerlich 1976; Sklar 1974; Mellor 1981]), выделим один важный момент: если бы «пространство» было объектом, т. е. пригодным для исследования объектом, тогда мы могли бы указать на место пространства в физическом мире. Но это невозможно. Пространство не существует как материальный объект… [Верлен 2001: 33].
Вторая интуиция пространства связана с именем Канта:
Пространство не является эмпирическим понятием (Begriff), полученным в результате абстрагирования от внешнего опыта. …Пространство – это необходимое представление и, следовательно, оно априорно [там же].
Иными словами, пространство – форма чувственности, позволяющая субъекту видеть этот мир как «пространственный». Пространство не «в мире», но и не «в разуме», оно – часть тех «очков», которые даны нам априорно и которые делают возможным конституирование мира. Город не находится «в» пространстве, но является пространственным объектом настолько, насколько мы – воспринимающие город как совокупность его созерцаемых элементов – являемся трансцендентальными субъектами. Верлен называет эту идею эпистемологической интуицией пространства: пространство нельзя отмыслить от познающего субъекта.
Любопытно, что Кант – ключевая фигура как для географической, так и для социологической теории. Однако, в версии Верлена, вся позитивистская география, нацеленная на поиск «пространственных законов», является не более чем ошибкой интерпретации кантовского наследия:
Для обозначения географии Кант использовал слово «хорографическая», т. е. описательная. Хетнер [Hettner 1927] преобразовал это слово в «хорологическая», т. е. относящаяся более к объяснению, нежели к описанию, а по Канту, объяснительная сила была главной отличительной чертой науки. «Ошибка» Хетнера дала возможность представить географию как науку – науку о пространстве. Берри, Бунге, Бартельс и другие пошли этим тупиковым путем до конца. Бартельс [Bartels 1968], наиболее известный немецкий географ последних десятилетий, попытался в итоге сформулировать в качестве цели географии открытие пространственных законов. При этом он вернулся назад, к субстантивному понятию пространства [Верлен 2001: 34].
Социологическая теория поступила с кантовским наследием сходным образом. Правда, мы традиционно полагаем этот ход не ошибкой в интерпретации Канта, а сокрушительной теоретической инновацией Э. Дюркгейма: априорные формы – такие как пространство и время – были признаны социальными [Дюркгейм 1980]. «Социализация» трансцендентального пространства-как-представления и приводит в итоге к утверждению социологистской логики в мышлении о городе. Куда тоньше задачу импорта кантовской интуиции пространства в социологию решил Георг Зиммель [Simmel 1995], но это решение – переосмысленное и развитое А. Ф. Филипповым [Филиппов 2008] – уведет нас в сторону от поставленной цели. Ограничимся лишь одним замечанием. По мере развития социологической теории трансцендентальный субъект становится Наблюдателем, созерцание – совокупностью операций наблюдения. Однако какие бы мутации ни претерпевала кантовская интуиция пространства в ходе ее социологизации, неразрывной остается связь пространства и наблюдения; пространство по-прежнему не может быть «отмыслено» от наблюдающего субъекта. Нет наблюдения – нет пространства.
Наконец, третья интуиция пространства приписывается Лейбницу:
Я полагаю, что пространство – это порядок сосуществования. Пространство – вообще ничто без тел, но оно есть возможность их размещения (Лейбниц) [Верлен 2001: 33].
Именно за эту концептуализацию хватается Бенно Верлен в надежде подвести прочное философское основание под современную социальную географию: «…пространство не является ни объектом, ни a priori, но системой координат для действий» [там же: 34]. Обратим внимание: в приведенной выше цитате «тела» были заменены на «действия». Верлен пытается сделать одновременно «прививку лейбницеанства» и инъекцию социологической теории действия своим коллегам-географам (чем заслуживает одобрение Энтони Гидденса [Гидденс 2001]), забывая, что Лейбниц – мягко говоря, не самый удобный для географии философ. Его интуиция пространства как порядка отношений – целиком топологическая. Будучи, по сути, отцом-основателем топологии (названной им analysis situs, анализ положений), Лейбниц предлагает радикально нефизическую и негеографическую модель мышления о пространстве. В этой модели пространство лишается и онтологического статуса (оно не «есть»), и укорененности в созерцании/наблюдении (через него не смотрят), но признается целиком реляционной характеристикой – характеристикой отношения, соположения, сосуществования тел. Так же как для Канта пространство не может быть «отмыслено» от трансцендентального субъекта, для Лейбница оно не может быть помыслено пустым, лишенным объектов (поскольку само является лишь порядком их сосуществования). Следовательно, город – возвращаясь к предмету нашего интереса – не находится «в» пространстве, но является топологическим объектом, чья «пространственность» должна быть концептуализирована как порядок отношений его с другими объектами и порядок отношений составляющих его элементов.
Всплеск интереса к Лейбницу в социологии конца ХХ – начала XXI века отчасти связан с рождением акторно-сетевой теории (а отчасти с тем, как социологи прочитали Ж. Делеза). Но опустим все то, что составило ей славу – чаще всего дурную – среди современных исследователей: крестовый поход против социологизма, запоздалую реабилитацию Габриэля Тарда и попытку ре-онтологизации социологического теоретизирования [Вахштайн 2017]. Сфокусируемся на одном, на первый взгляд, побочном следствии усилий Джона Ло (ближайшего соратника Брюно Латура и ключевого теоретика пространства в акторно-сетевой теории) – на развитии социальной топологии.
Мы уже поняли, что выражение «город в пространстве» не выдерживает философской критики. Но что мы имеем в виду, когда говорим «Город – пространственный объект»? Что вообще значит быть «пространственным объектом»?
У акторно-сетевой теории, – отвечает Джон Ло, – в исходной ее форме, есть предельно конкретный ответ на этот вопрос. Объекты представляют собой эффект некоторых устойчивых множеств или сетей отношений. Наше фундаментальное допущение таково: объекты сохраняют свою целостность до тех пор, пока отношения между ними устойчивы и не изменяют своей формы [Ло 2006: 225].
Португальский галеон в географическом и сетевом пространстве
Рассуждения Ло о неизменности и изменяемости объекта сродни рассуждениям де Соссюра об изменчивости и неизменности знака [Соссюр 2006: 81–85]. Ло, как и де Соссюр, подчеркивает связь свойства изменчивости/неизменности объекта (знака) с дискретностью/непрерывностью его существования. Объект существует дискретно и обособленно лишь благодаря непрерывности своих связей с другими объектами.
Например, корабль может быть представлен в виде сети – сети остовов, рангоутов, парусов, канатов, пушек, складов продовольствия, кают и самой команды. С другой стороны, при более обобщенном рассмотрении, навигационная система, со всеми ее эфемеридами, астролябиями и квадрантами, таблицами расчетов, картами, штурманами и звездами, также может быть рассмотрена как сеть. Далее, при еще более отстраненном анализе, вся португальская имперская система в целом, с ее портами и пакгаузами, кораблями, военными диспозициями, рынками и купцами может быть описана в тех же категориях [Ло 2006: 224].
В данном описании все предметы исследования рассматриваются как «объекты» – корабль, навигационная система, португальская империя. Объектами их делают устойчивые связи и отношения друг с другом. Особый акцент на устойчивости:
Штурманы, противники-арабы, ветра и течения, команда, складские помещения, орудия: если эта сеть сохраняет устойчивость, корабль остается кораблем, он не тонет, не превращается в щепки, напоровшись на тропический риф, не оказывается захваченным пиратами и уведенным в Аравийское море. Он не пропадает, не теряется, до тех пор, пока команда не сломлена болезнями или голодом. Корабль определяется своими отношениями с другими объектами и акторно-сетевой анализ направлен на исследование стратегий, которые производят (и, в свою очередь, произведены) этой объектностью, синтаксисом или дискурсом, определяющими место корабля в сети отношений [там же: 227].
Разрыв сети отношений кладет конец дискретной объектности.
Сеть отношений трактуется Ло как топологическая система, определенная «форма пространственности». Пространство (благодаря Лейбницу) – это порядок объектов, объекты – суть пересечения отношений. Изменение отношений, приводит не только к изменениям самих объектов, но и к изменениям форм пространственности.
Основные положения социальной топологии таковы:
Во-первых, я настаиваю на том, что производство объектов …имеет пространственные следствия; и, далее, что пространство не самоочевидно и не единично, но имеются множественные формы пространственности. Во-вторых, я предполагаю, что использование объектов само создает пространственные условия возможности и невозможности. Пространственности порождаются и приводятся в действие расположенными в них объектами – именно этим определяются границы возможного. (Следуя первому утверждению, стоит упомянуть, что пространственные возможности по своему характеру также множественны.) Существуют различные формы пространственности; те, о которых говорим мы, включают в себя регионы, сети и потоки. В-третьих, я предполагаю, что эти пространственности и объекты, которые заполняют и создают их, плохо совместимы, т. е. находятся в напряженных отношениях [там же: 225].
Вернемся к примеру с португальским галеоном. Как объект корабль пространственно или топологически множественен: «Он занимает – а также преобразует – два типа пространства. Географическое и семиотическое (сетевое)» [там же]. Он неизменен в каждой из форм пространства и сохраняется в обеих: физически – в географической, функционально – в сетевой. Двигается он только в географическом пространстве. Напротив, в пространстве сетей он неподвижен, никакого изменения отношений между компонентами не происходит. (А если происходит, значит, что-то не так, значит это уже другой объект.) Именно неподвижность в сетевом пространстве делает возможным его перемещение в пространстве географическом, позволяя переплывать из Калькутты в Лиссабон с грузом специй. Перемещение из точки А в точку В некоторого объекта происходит благодаря устойчивости отношений между различными элементами сети, в которой этот объект находится. Если произойдет смещение в пространстве сетей (то есть если изменятся конституирующие объект отношения), корабль просто перестанет быть «кораблем Х с грузом Y, следующим курсом Z», а станет чем-то иным: обломками корабля, «Летучим голландцем» или просто деревом для костра.
Описанное выше смещение – изменение позиции в пространстве сетей – называется в топологии «катастрофой». Можно указать на две характеристики «катастрофы»: разрыв непрерывности формы (дисконтинуальность) и необратимость. Тополог Рене Том проиллюстрировал это следующим примером:
Если форма А – лист бумаги и если я его сминаю, то есть придаю ему вид В, А может быть непрерывно деформирован в В и наоборот В в А, если листок разгладить. А и В – два вида одного объекта. Но если я разрываю листок, т. е. придаю ему вид С, я получаю новый объект, поскольку переход А в С необратим [Том 2002].
Разрыв формы (на языке топологии – «утрата гомеоморфизма») дает начало новой форме, происходит морфогенез. В терминах Ло: смещение положения корабля в сетевом пространстве означает разрыв его сетевой «формы», переход становится необратимым и корабль перестает быть кораблем, становясь чем-то иным.
Обратимся к другому примеру. В отличие от корабля, королевский дворец – как объект – неподвижен и в пространстве географическом, и в пространстве сетей. Дворец «возможен» потому что есть архитектор, способный его себе вообразить, есть зодчие, обладающие необходимой квалификацией, есть материалы, пригодные для строительства, есть монарх, изъявивший желание иметь летнюю резиденцию, есть двор, готовый переехать в нее, наконец, есть место, отведенное под этот дворец, и средства, выделенные на его строительство. Допустимы изменения в данной «сетевой формуле» объекта, которые не приведут к утрате им своей формы: один монарх сменится другим, изменится общественный вкус и некоторые залы будут перестроены, английский парк будет заменен французским, но объект останется королевским дворцом, потому что при всех трансформациях он сохраняет некое «ядро устойчивых отношений». Другие же изменения в «сетевой формуле» объекта станут «катастрофой» – например, революция и крах монархии. Тогда произойдет смещение в сетевом пространстве: дворец станет музеем, складом, парламентом или руинами [Вахштайн 2006].
Превращение дворца в руины – явление морфогенеза, образования новой формы. Значит ли это что больше никакие отношения не конституируют заброшенные развалины некогда пышного дворца? Отнюдь нет. Просто теперь данные отношения не «производят» публичную социальность (хотя останки дворца вполне могут быть вовлечены в производство иных форм социальности, следы которой остаются в виде надписей на их стенах и разнообразного мусора на остатках пола). Но руины также занимают «место» в сетевом пространстве, имеют свою сетевую форму. Допустим теперь, что руины эти никогда не были дворцом, что они изначально построены как руины, дабы радовать глаз гостей в парке местного аристократа. Такие искусственные руины занимают принципиально иное место в сетевом пространстве и потому не тождественны руинам дворца, даже если идентичны им «в материале». Точно так же руины крепости не тождественны декорациям руин крепости, построенным специально для съемок исторического фильма.
Теперь посмотрим, что эта логика дает для понимания города.
Сетевые города
Город – топологически множественный объект, существующий одновременно в сетевом и географическом пространстве (более корректно, но менее грамотно: «обладающий двумя формами пространственности»). В отличие от португальского галеона он не перемещается в физическом пространстве (если только речь не идет о проекте номадического «кочующего города», поразившего воображение некоторых утопически настроенных архитекторов). Но не перемещается он и в пространстве сетей.
Город остается собой до тех пор, пока сохраняется неизменным устойчивое ядро отношений. Задача каждого конкретного исследования – идентификация такого ядра: того, что делает город Х городом Х. Его контуры в географическом пространстве могут меняться, но эти изменения вовсе не обязательно связаны с изменением конститутивного ядра. Присоединение Новой Москвы радикально трансформировало город как географический объект, но ядро формирующих его отношений осталось неизменным. Это все еще Москва. Бомбардировка Роттердама прекратила существование Роттердама, разрушив ядро формирующих его отношений – возник новый Роттердам, который со старым Роттердамом связывает только название. Другой пример: город на севере Швеции вынужден «мигрировать» с места на место, следуя за разработкой месторождения (которое проходило прямо под домами жителей – вследствие чего домам пришлось «подвинуться»). Но эта миграция всего города и его инфраструктуры не изменила конститутивного ядра отношений. А вот если бы шахта была закрыта и семьи горняков, составляющие большинство городского населения, вынуждены были покинуть насиженное место, город – формально сохранивший свое название и положение в географическом пространстве – стал бы чем-то иным. Произошло бы негомеоморфное преобразование его топологической формы (морфогенез). Города-призраки хорошо иллюстрируют это явление.
Последний пример. В истории городка Макондо из романа Г. Маркеса «Сто лет одиночества» трансформация устойчивого ядра конститутивных городских отношений начинается со строительства железной дороги:
…подозрительные жители Макондо только еще начинали задаваться вопросом, что же все-таки происходит, как город уже превратился в лагерь из деревянных, крытых цинком бараков, населенных чужеземцами, которые прибывали поездом почти со всех концов света – не только в вагонах и на платформах, но даже на крышах вагонов. Немного погодя гринго привезли своих женщин, томных, в муслиновых платьях и больших шляпах из газа, и выстроили по другую сторону железнодорожной линии еще один город; в нем были обсаженные пальмами улицы, дома с проволочными сетками на окнах, белые столики на верандах, подвешенные к потолку вентиляторы с огромными лопастями и обширные зеленые лужайки, где разгуливали павлины и перепелки. Весь этот квартал обнесли высокой металлической решеткой, как гигантский электрифицированный курятник… Единственный тихий уголок был создан мирными антильскими неграми – они выстроили себе на окраине города целую улицу деревянных домов на сваях и по вечерам усаживались в палисадниках и распевали на своем непонятном жаргоне печальные псалмы. Произошло столько перемен и за такое короткое время, что уже через восемь месяцев… старые жители Макондо не узнавали своего собственного города [Маркес 2002].
Так, благодаря железной дороге, формируется новая устойчивая топологическая форма и город перемещается в сетевом пространстве:
Банановая лихорадка уже поуспокоилась. Коренные жители Макондо обнаружили, что они оттерты на задний план чужеземцами, но, с трудом сохранив свои прежние скромные доходы, они все же испытывали радость, будто им посчастливилось спастись во время кораблекрушения [там же].
Город как сетевой объект конституируется одновременно отношениями «внутренними» и «внешними». Внутренние отношения – это отношения его элементов. Внешние отношения – это отношения данного объекта (и его элементов) с другими объектами, вне пределов его географической локации. Чисто гипотетически можно различить города, конституированные в большей степени внутренними и в большей степени внешними отношениями. Пример первых – моногорода. Пример вторых – крупные столичные мегаполисы, непрерывно меняющиеся «внутри», но сохраняющие свое положение в отношениях с другими городами, регионами, центрами силы (а следовательно, сохраняющие устойчивое ядро отношений). Шереметьево, Домодедово и Внуково делают Москву Москвой больше, чем многие объекты, географически расположенные на ее территории. Отсюда любопытный феномен экстерриториальности мегаполисов: то, что делает город Х городом Х может быть географически удалено и разбросано по миру. А значит, «внутри» такой город способен непрерывно меняться, оставаясь при этом собой.
Такие города мы будем называть сетевыми.
Вспомним вопросы, заданные в предыдущей главе, применительно к латуровскому феномену сцепки / расцепления: можем ли мы сказать, что расцепление в отношениях «аэропорт / город» обладает той же природой, что и расцепление в отношениях «город / регион» или «регион / страна»? И допустить, что города в разной степени могут быть сцеплены со страной и регионом? Для Латурвилля (построенного в эстетике ПкМ-1) такое теоретическое решение избыточно, но для топологического города – Лейбницштадта – оно вполне оправдано (как и предполагает логика ПкМ-2). Сетевые города страдают особого рода «дальнозоркостью»: они сильнее сцеплены с географически удаленными от них объектами, чем со своим непосредственным окружением. Что из этого следует?
Во-первых, теперь мы можем говорить о дистанции в сетевом пространстве по аналогии с описанными в предыдущей главе отношениями сцепки/расцепления. Сильная сцепка – минимальная дистанция. Полное расцепление – максимальная.
Во-вторых, города в сетевом пространстве – суть кластеры синтаксически связанных объектов.
В-третьих, сетевые города – за счет их сильной сцепки с пространственно удаленными объектами – а) относительно автономны от конфигурации отношений между объектами на их территории; б) относительно автономны от своей непосредственной локации и географически близких им объектов.
Сетевые города – это города-аэропорты.
Представим на минуту типичный день жителя сетевого города. Он просыпается в съемной квартире, с которой его ничего не связывает. Он бежит (закрыв глаза и заткнув уши) мимо очередной стройки к парковке. В машине по дороге на работу он проведет полтора часа. За это время он прослушает новости о положении на мировых финансовых рынках и новом витке напряжения в международных отношениях. (Раньше он внимательно слушал новости о пробках на дорогах, но теперь – благодаря навигатору – в этом нет необходимости.) Он позвонит отцу, оставшемуся в одном из провинциальных городов, и пролистает ленты в социальных сетях – лайкнув фотографии уехавших путешествовать друзей. На работе он будет весь день общаться с клиентами, заказчиками и подрядчиками, ни один из которых не находится в том же городе, что и он. Устойчивое ядро отношений его жизни так же экстерриториально, как устойчивое ядро отношений, формирующих город его проживания.
Сетевые города – это города-офшоры.
Но есть и иной тип городов, хорошо иллюстрирующий несовпадение двух типов пространств – географического и сетевого.
Разделенные города
На фотографии Берлина, сделанной астронавтом Крисом Хедфилдом из космоса, хорошо видна граница между западной и восточной частью города. Западный Берлин светится ночью белым светом, восточный – желтым. Дело в том, что в ФРГ использовались для уличного освещения люминесцентные лампы, в ГДР – газоразрядные натриевые. Несмотря на миллиарды евро, потраченные в последние десятилетия на устранение последствий городского разделения, его следы все еще заметны в городском пространстве.
Турист, переходящий через буферную зону, которая разделяет столицу Кипра на греческий (Никосия) и турецкий (Левкоша) город, обращает внимание, прежде всего, на контраст между двумя территориями. Как резко меняется городской ландшафт и повседневные практики, как древние фортификационные сооружения приспосабливаются к современным задачам разделения и контроля, как семиотически усилены и без того бросающиеся в глаза различия между двумя частями некогда единого города. Но социальный тополог должен увидеть за «расцеплением» и автономизацией двух соположенных в географическом пространстве территорий их «сцепку» с другими – географически удаленными – территориями. В сетевом пространстве Левкоша ближе к Стамбулу, чем к отделенной от нее лишь стеной Никосии.
Проведем мысленный эксперимент. Представим (в лучших традициях утопического мышления) удаленный остров, на котором пять конкурирующих держав основывают свои поселения.
1. На первом этапе все пять форпостов (A, B, C, D, E) тесно связаны со своими метрополиями и ближайшими крупными городами своих империй. Управление поселениями ведется «вручную» из‐за моря. Сцепка между поселениями практически отсутствует.
2. Поселения разрастаются до небольших городков с развитой системой самоуправления. Между ними устанавливаются связи чисто функционального характера – для обмена и обороны. Размещенные в крепостях военные гарнизоны ведут тайные переговоры друг с другом и заключают что-то вроде негласного пакта о ненападении. Браки между жителями разных поселений остаются редкостью.
3. Связи между поселениями становятся сильнее, чем связи с метрополиями. Стремительный рост численности населения приводит к тому, что у городов появляются общие границы.
4. В результате деколонизации города последовательно разрывают отношения с метрополиями. Создается город-государство с централизованным управлением и плотной сетью внутригородских коммуникаций.
5. Мегаполис, сохраняя политическую независимость, становится частью глобальной сети мировых городов – например, мировым центром отмывки денег.
6. Интеграция районов города (в прошлом отдельных поселений) идет неравномерно. Район D сохраняет более тесные экономические и культурные связи со своей бывшей метрополией. Об остальных территориях города его жители по-прежнему говорят «там, за стеной», хотя никаких стен давно уже не осталось. Благодаря политике «городского федерализма» район D получает статус культурной автономии, глава местной общины (и по совместительству префект) подчиняется мэру лишь частично. Жители предпочитают отправлять своих детей учиться в бывшую метрополию.
7. Район E не имеет особого юридического статуса, но представляет собой гетто. В нем созданы альтернативные городским неформальные институты – контроля, обмена и безопасности. Полиция обходит его стороной. Этот район существует относительно автономно от города (остальные жители говорят о нем как о «городе в городе»), но при этом встроен в общегородское разделение труда.
Район E – пример того, что Джон Ло называет феноменом «вложения» или «инклюзии»: относительно устойчивый объект, который является неотъемлемой частью другого объекта, но при этом герметично замкнут и отделен от остального целого, становясь условием его возможности [Ло 2015].
Район D – пример сетевого анклава.
Мы можем выделить в истории нашего утопического острова-мегаполиса конкретные точки бифуркации, моменты негомеоморфных преобразований, возникновения новых сцепок и расцеплений, в которых ядро устойчивых отношений сначала формировалось, а затем трансформировалось. Однако как быть с городами, которые вообще не имеют выраженного ядра устойчивых отношений – ни внутренних, ни внешних? С городами, которые ежечасно «пересобираются», перемещаясь в сетевом пространстве (а порой – и в пространстве географическом)? Чтобы ответить на эти вопросы, нам потребуется дополнить различение географического и синтаксического пространства еще одним концептом.
Джон Ло говорит в этой связи о «текучих объектах» и пространстве потоков:
Каковы правила преобразования формы в этом пространстве? Каким образом объект сохраняет непрерывность формы в текучем мире?
– Во-первых, ни одна конкретная структура отношений не является привилегированной. Это означает, что текучие объекты сохраняют свою идентичность в процессе образования новых отношений: реконфигурации уже существующих элементов или добавления других. Однако отсюда следует весьма сильное утверждение – в пространстве потоков изменение необходимо для сохранения гомеоморфизма. Объекты, которые зафиксированы и стабильны, например, в пространстве сетей оказываются сломанными в пространстве потоков. Они иные по отношению к нему.
– При этом не стоит забывать о непрерывности. Соответственно, наш второй вывод состоит в том, что отношения, формирующие объект в пространстве потоков, меняются, но не единовременно, а постепенно. В пространстве изменчивости «топологический разрыв» и утрата целостности происходят не только в случае «застывания» объекта, прекращения всякого его изменения, но и в случае слишком масштабных его трансформаций, которые также разрушают гомеоморфизм. Если все демонтируется одновременно, результатом будет потеря непрерывности формы и идентичности объекта.
– В-третьих, из приведенного примера следует, что граница изменчивого объекта не фиксирована. Его части могут устраняться и замещаться другими. Невозможно начертать на песке линию (региональная метафора) и сказать, что гомеоморфизм зависит от этой границы. Действительно, установить жесткую фиксированную границу, значит разрушить изменчивый объект, поскольку гомеоморфизм в пространстве потоков зависит от подвижности границ. Ригидное установление «внутреннего» и «внешнего» чуждо текучей объектности.
– Однако, при всей их подвижности, границы необходимы для существования объекта в пространстве потоков. В какой-то момент различия пересиливают, гомеоморфизм утрачивается: объект изменяется слишком сильно… Или же растворяется в некоем большем объекте, прекращая свое самостоятельное существование. Таким образом, в пространстве потоков не действует принцип «все допустимо» (anything goes). Текучие объекты создаются практиками, весьма чувствительными к «разрыву», утрате непрерывности. Просто понимание разрыва здесь иное, нежели в сетевом или евклидовом пространстве [Ло 2006: 237].
Таким образом, мы можем говорить о текучих городах – городах в пространстве потоков – не в том случае, если конституирующее их ядро устойчивых отношений сформировано «внешними» связями, а в случае, если это ядро в принципе не является устойчивым, но находится в процессе непрерывной (однако последовательной) трансформации. Такие города мы ранее предлагали называть «метагородами» [Вахштайн 2014]. Впрочем, эта тема еще ждет своего часа.