Вопрос Финклера — страница 35 из 69

— Ты, наверное, удивляешься… — начала она.

— Я действительно удивляюсь, но еще я восхищаюсь, — сказал Либор. — Ты выглядишь превосходно.

Она улыбнулась:

— Жизнь была ко мне добра, как и к тебе, судя по твоему письму.

Она дотронулась до его руки. Ладонь у нее была твердая и жесткая, не в пример его дряблой коже. Ногти ее блестели, покрытые свежим лаком. Он заметил три обручальных кольца, — впрочем, одно могло быть материнским, а второе бабушкиным. А могли быть и ее собственными, все три.

Он ощутил прилив мужской гордости оттого, что некогда обладал такой великолепной женщиной. Как жаль, что он не может вспомнить ее в постели. Время и Малки — или одна Малки без участия времени — стерли из его памяти все эротические подробности той связи.

А может, он с ней и не спал? Либор все чаще замечал, что теряет связь со своим прошлым, забывая места, которые посещал, людей, которых знал, мысли, которые когда-то казались ему очень важными. Неужели он так же забудет и Малки? Неужели из его памяти исчезнут все связанные с ней эротические — «элотишреские» — подробности, как будто ничего этого и не было?

Он рассказал Эмми о Малки и о том, как он надеялся прожить с ней вместе еще хоть немного дольше.

— Мне очень жаль, — сказала она по окончании его рассказа. — Я кое-что об этом слышала.

— Выпьем за Малки, — предложил он. — Ты не можешь помянуть ее, поскольку ты ее не знала, но ты можешь выпить за мою память о ней.

— За твою память о ней, — сказала Эмми, поднимая бокал.

— А что твой муж? — спросил он.

Она опустила глаза:

— С ним то же самое.

— Тогда я пью за тебя и твою память о нем, — сказал Либор.

Так они сидели и потягивали шампанское, поминая своих близких, а дамы из Университетского клуба (иные из них на вид старше Малки ко времени ее смерти) рассеянно дрейфовали мимо или взбирались по лестнице в спальные комнаты для послеобеденного отдыха.

«А что, недурное местечко для ухода в мир иной, если ты одинокая старуха, — подумал Либор. — Или одинокий старик».

— Я польщен, что ты знала о моей колонке, пусть даже ты и не заметила, что я прикрыл ее уже сто лет назад.

— За всем не уследишь, — сказала она, ничуть не смущенная.

Либор попытался вспомнить, видел ли он хоть раз ее смущение. Смущалась ли она, когда он впервые ее раздевал (если он вообще ее раздевал)? Сейчас при взгляде на нее представлялось более вероятным, что это она раздевала его.

— Я обратилась к тебе вот по какой причине, — сказала она, — сейчас я разыскиваю всех старых друзей, чьи голоса имеют публичный вес.

Либор сразу же отверг предположение о публичной весомости своего голоса, но она лишь нетерпеливо тряхнула головой и подвинулась на стуле ближе к нему — очень грациозным движением. Волосы у нее были седые, но седина не выглядела старческой; казалось, она выбрала этот цвет по своему вкусу.

— Зачем это тебе? — спросил он, узнавая хватку общественной деятельницы, наловчившейся аккумулировать голоса и средства мужчин на поддержку разных благотворительных акций.

И она рассказала ему — без слез и фальшивых сантиментов — о своем двадцатидвухлетнем внуке, который получил удар ножом в лицо и ослеп в результате нападения алжирца, кричавшего при этом «Аллах велик!» по-арабски и «Смерть евреям!» по-английски.

— Ужасно, просто ужасно, — сказал Либор. — Это случилось в Алжире?

— Это случилось здесь, Либор.

— В Лондоне?

— Да, в Лондоне.

Он не знал, о чем спросить дальше. Был ли арестован алжирец? Дал ли он какое-то объяснение своим действиям? Знал ли он, что молодой человек — еврей? Считается ли район, где это произошло, криминально опасным?

Что толку от вопросов? Либору везло в любви, но от политики он никогда не ждал ничего хорошего. Снова нападают на евреев. Рано или поздно это может обернуться новым фашизмом, нацизмом, сталинизмом. Такие вещи неискоренимы и неподвластны времени. Они таятся, ждут своего часа в куче всякого хлама, именуемой человеческим сердцем.

В сущности, дело даже не в этом алжирце. Он просто выполнил то, на что его нацелила история. «Аллах велик… убей всех евреев». К нему и претензии-то предъявлять без толку — если только это не сугубо личное, если ослепленный парень не приходится вам сыном или внуком.

— Я не могу найти слов, которые не показались бы банальными, — признался он. — Это ужасно.

— Либор… — Она снова тронула его за руку. — Будет еще ужаснее, если об этом молчать. И люди твоей профессии должны высказаться первыми.

Он чуть не рассмеялся:

— Моей профессии? Люди моей профессии берут интервью у кинозвезд. Впрочем, я и этим уже очень давно не занимаюсь.

— Ты сейчас не пишешь?

— Ни слова за последние годы, исключая одно стихотворное посвящение Малки.

— Но у тебя сохранились связи в журналистике, в киноиндустрии?

«А при чем тут кино? — подумал он. — Уж не хочет ли она найти кого-то, кто снимет фильм про нападение на ее внука?»

Как далее выяснилось, Либор с его связями был нужен, чтобы разобраться с одним кинорежиссером, о котором он, конечно, слышал, но которого не знал лично. Режиссер этот был не из голливудской тусовки и вообще дистанцировался от шоу-бизнеса. Его последние заявления наделали много шума, Либор наверняка об этом слышал.

Но оказалось, что он не слышал. Его давно уже не интересовали сплетни.

— Это не сплетни, — сказала она. — Он заявил, что понимает, почему кто-то захотел ослепить моего внука.

— Потому что кто-то свихнулся?

— Нет. Это из-за Израиля. Из-за Газы. Он сказал, что понимает, почему люди ненавидят евреев и хотят их убить.

В первый раз с начала беседы ее рука задрожала.

— Он сопоставляет причины и следствия, это естественно, — сказал Либор.

— Причины и следствия! И в чем, по-твоему, причина фразы «Евреи — это подлые убийцы, которые заслуживают смерти» — в евреях или в человеке, ее сказавшем? Следствие известно, но в чем причина, Либор?

— Эмми, пожалуйста, не требуй от меня логических рассуждений.

— Послушай меня, Либор. — Серо-голубые глаза смотрели на него в упор. — Всему на свете есть своя причина, как известно. Но этот человек сказал, что он понимает. И я хочу знать, что он имел в виду. Может, он просто понимает, как люди под влиянием обстоятельств могут совершать ужасные, отвратительные вещи? А может, он оправдывает ослепление моего внука событиями в Газе? Или Газой теперь можно оправдывать любые преступления против евреев? Это не поиск причин, Либор, это рукоплескание следствиям. «Я понимаю, почему люди сегодня ненавидят евреев», — сказал этот деятель культуры. Значит, он готов понять любые действия, вызванные этой ненавистью. Следуя той же логике, можно понять немцев, устроивших холокост, — они ведь питали отвращение к евреям. Более того, холокост теперь можно понять как «превентивное возмездие» евреям за то, что будет много лет спустя твориться в Газе. Где же конец этому пониманию?

Либор знал, где этому конец. Там же, где и всегда. Он покачал головой, как будто возражая собственным мрачным мыслям.

— Вот почему я обратилась к тебе, — продолжила Эмми Оппенштейн. — Я обращаюсь ко всем знакомым мне людям твоей профессии с просьбой открыто заклеймить этого человека, который, как и вы, имеет дело с воображением, но при этом выходит за все рамки допустимого.

— Воображение нельзя загнать в какие-то рамки, Эмми.

— Но ведь можно потребовать, чтобы оно было честным и справедливым.

— Нет, Эмми, нельзя. Справедливость и воображение никак не связаны между собой. Справедливостью ведает суд, а это уже из другой оперы.

— Я говорю не о такой справедливости, и ты это знаешь. Разве воображение дано нам не для того, чтобы увидеть мир глазами людей, которые думают иначе, чем мы?

— А разве это не то же самое понимание, которое ты не можешь простить тому режиссеру?

— Нет, Либор. Его понимание — это всего лишь выражение политической лояльности. Он понимает это так, как ему внушают политики. Он просто соглашается — и все. Тьфу! — Она щелкнула пальцами, характерный жест из времен ее молодости. — Это значит, что понимает он только себя самого и свою склонность к ненависти.

— Ну, себя самого — это уже кое-что.

— Это ничто! Даже меньше, чем ничто, если попытаться как-то объяснить эту склонность. Многие люди ненавидят евреев просто потому, что они их ненавидят. Для этого им не нужны никакие предлоги и стимулы. А для тех, кому нужен стимул, таковым стало отнюдь не насилие в Газе. Этим стимулом стали пристрастные, подстрекательские выступления репортеров и комментаторов. Этот стимул — слово, а не дело.

Либор чувствовал, что она обвиняет и его. Не только его профессию, но и его самого.

— Личное мнение всегда субъективно, Эмми. Ты думаешь, что смогла бы рассказать об этих событиях менее пристрастно, чем они?

— Да, смогла бы, — заявила она. — Я вижу преступников с обеих сторон. Я вижу два народа, которые предъявляют друг другу претензии, порой справедливые, порой нет. И я не кладу свои пристрастия ни на одну чашу весов.

Две дамы уселись за соседний столик напротив Либора, обе примерно двумя десятилетиями моложе Эмми, по его оценке (теперь он оперировал десятилетиями, которые стали для него минимальной единицей измерения возраста). Женщины вежливо улыбнулись. Он улыбнулся в ответ. Их начальственные манеры, а также четко выверенная длина их юбок наводили на мысль, что это встретились два ректора, дабы обсудить проблемы своих университетов. Эх, будь ему позволено, он бы поселился здесь в качестве живого талисмана, пообещав не быть назойливым, не включать радио поздно вечером и не разговаривать на еврейские темы. Пил бы чай с печеньем в компании женщин-профессоров и женщин-ректоров. Обсуждал бы пагубное снижение стандартов письменного и разговорного английского. По крайней мере, они должны знать, кто такая Джейн Рассел.

Хотя нет. Эти как раз не знают. Да и в любом случае они — не Малки.