Не буду скрывать, что моя реакция на изобразительное искусство может быть достаточно поверхностной: например, я часто прибегаю к приему сравнения кого-нибудь, изображенного на картине, с тем-то и тем-то из телика. Мне также не помешало бы поднабраться картинногалерейного этикета – как долго стоять перед каждой картиной, какие звуки издавать и все такое, – но сейчас мы с Ребеккой идем в удобном ритме: недостаточно быстро, чтобы наше знакомство с прекрасным казалось поверхностным, и не столь медленно, чтобы помереть со скуки.
Сейчас мы в зале восемнадцатого века, стоим перед ничем особо не примечательной картиной – портретом какой-то парочки, о которой я никогда не слышал: запечатленные в стиле Гейнсборо лорд и леди стоят под деревом.
– Восхитительная перспектива, – замечаю я, но привлекать внимание к тому, что по мере удаления от нас предметы становятся меньше, кажется мне немного банальным, поэтому я решаю испытать более марксистский, социально-политический подход. – Посмотри на их лица! Кажется, они весьма довольны своей судьбой!
– Как скажешь, – без особого энтузиазма отвечает Ребекка.
– А ты не любишь искусство?
– Конечно же люблю. Просто не считаю, что если кого-нибудь засунули в огромную сраную золоченую раму, то я должна стоять перед ним часами, потирая подбородок. Ты только посмотри на все это… – Не вынимая рук из карманов, она широким жестом обводит всю комнату полой своего пальто, словно крылом летучей мыши. – Портреты знатных богачей, лелеющих свои нажитые неправедным путем богатства, лубочные картинки непосильного сельского труда, портреты безупречно чистых хрюшек, ты только посмотри на это уродство, – указывает она на пышную обнаженную девушку, кровь с молоком, лежащую в шезлонге, – мягкое порно для работорговцев! Где ее громко кричащие лобковые волосы! Ты хоть раз в жизни видел такую обнаженную женщину?
Я задумываюсь, не сказать ли ей, что я никакой голой женщины пока не видел, но не хочу показаться полным профаном в искусстве, поэтому храню молчание.
– Слушай, вот для кого это, а?
– А ты разве не согласна с тем, что у искусства есть внутренняя ценность?
– Нет, просто я не считаю, что у него есть внутренняя ценность лишь потому, что кто-то решил назвать это искусством. Как вот это – такое дерьмо развешивают по стенам провинциальных клубов консерваторов…
– Я так понял, что, начнись революция, ты все это спалишь…
– Господи, ты уже успел этого понабраться – любимой привычки сводить характеры людей к стереотипам…
Я иду вслед за ней в зал, где среди множества мужских портретов висит один-единственный женский, и решаю увести разговор в сторону от политики:
– Интересно, если ты обращаешься к аудитории, где среди мужчин всего одна женщина, как правильно сказать: «Дамы и господа» или «Дама и господа»?
Это кажется мне достаточно умным вопросом, вполне в духе Четвертого канала радио, но Ребекка не клюет на удочку.
– А у тебя какие политические убеждения? – спрашивает она.
– Думаю, я, скорее всего, либерал-гуманист левых взглядов.
– Другими словами – ничто…
– Ну, я бы так не сказал…
– Так что ты, говоришь, учишь?
– Англ. лит.
– Какой еще англит?
– Английскую литературу.
– Так вот как ее сейчас называют? И что привлекло тебя в этом англите, кроме того, что это явно возможность надолго, классно и кайфово посачковать?
Я предпочитаю проигнорировать ее последнее замечание, поэтому перехожу непосредственно к своему номеру:
– Знаешь, на самом деле я толком и не знал, чем заняться. У меня были достаточно хорошие оценки практически по всем предметам на экзаменах как в предпоследнем, так и выпускном классе, и я подумывал насчет истории, искусства или, может быть, какой-нибудь естественной науки. Но чем привлекательна литература – в первую очередь тем, что она заключает в себе все дисциплины – это и история, и философия, и политика, и сексуальные взаимоотношения, социология, психология, лингвистика, естественные науки. Литература – это организованный ответ человечества на мир вокруг него или нее, поэтому в каком-то смысле это единственный естественный ответ, который должен содержать в себе все… – небольшой разбег, – великолепие интеллектуальных концепций, идей, тем…
Итэдэ, итэпэ, и проч. Если быть до конца честным, я эти фразы говорю не в первый раз. На самом деле я уже выступал с этим номером на собеседованиях при поступлении в университет, и пусть это не совсем «Мы будем драться на побережьях…» [34], это обычно проходит на ура перед преподами, особенно если сопровождать выступление, как сейчас, бесконечным взъерошиванием волос и экспрессивными жестами. Тем временем я подвожу свою речь к сокрушительной кульминации:
– …И как говорит эпонимический Гамлет Полонию во втором акте, сцена вторая, все это, несомненно, «слова, слова, слова», и то, что мы называем литературой, в действительности является инструментом, который может быть более точно описан как Изучение… Всего.
Ребекка все это переваривает и понимающе кивает.
– Что ж, это наверняка самая огромная порция лживого дерьма, что мне доводилось слышать за последнее время, – говорит она и поворачивает прочь.
– Ты так думаешь? – спрашиваю я, пускаясь за ней рысью.
– Слушай, почему бы тебе просто не сказать, что хочешь сидеть на жопе ровно и спокойно читать эти три года? По крайней мере, это было бы честно. Литература не учит тебя «всему», а если бы и учила, то делала бы это самым бесполезным, поверхностным и непрактичным способом. Я имею в виду, любой, кто думает, что может выудить что-нибудь практическое в политике, психологии или межличностных отношениях, просто просмотрев «Под сенью млечного леса» [35], скорее пердит, чем говорит. Ты можешь себе представить, чтобы кто-нибудь тебе сказал: «Здрасьте, мистер Как-вас-там, сейчас буду удалять вашу селезенку, я не учил медицину как таковую, но мне очень понравились „Посмертные записки Пиквикского клуба“…»?
– Хорошо, медицина – случай особый.
– А политика – разве нет? Или история? Или право? Почему бы нет? Потому что они легче! Менее заслуживают досконального анализа?
– Значит, ты считаешь, что романы и поэзия не вносят свою лепту в улучшение качества и богатства жизни?
– Я этого не говорила, так ведь? Насчет лепты согласна, но своя лепта есть и у трехминутной попсовой песенки, однако никто не считает необходимым изучать попсу целых три года…
Уверен, что Александр Поп сказал что-то уместное случаю и это наверняка бы мне сейчас помогло, но мне сразу не вспомнить, а потому я раздумываю, не употребить ли слово «утилитаризм», но и насчет него я не уверен. Поэтому просто говорю:
– Если что-то непрактично, это еще не значит, что оно не полезно.
Ребекка в ответ на это лишь морщит нос, и я понимаю, что здесь встаю на очень скользкую почву, выражаясь семантически, поэтому решаю сменить тактику и перейти в наступление.
– А то, что изучаешь ты, наверняка важно? – говорю я.
– Право. Второй курс.
– Право!.. Что ж, полагаю, право – весьма полезная наука.
– Хочется так надеяться.
– Право – звучит логично.
Если бы я попал в зал судебного заседания, то не хотел бы спорить с Ребеккой Эпштейн. Она наверняка будет орать в лицо со своим акцентом жителя Глазго, будет лаять что-то типа «Давайте унифицируем глоссарий!» и «Ваши аргументы явно неверны!». На самом деле мне и сейчас с ней спорить не хочется, поэтому я просто замолкаю, и мы молча идем по городскому музею, мимо стеклянных витрин с окаменелостями, римскими монетами и античными сельскохозяйственными орудиями. Полагаю, это мой первый опыт живой и искрометной интеллектуальной стычки в студенческой жизни. Да, конечно, я веду споры с Эрин на семинарах, но это как китайские ароматические палочки: вопрос в том, сколько ты их можешь вытерпеть. С Ребеккой такое ощущение, что мне попали не в бровь, а в глаз. Ну ладно, я здесь только третью неделю и уверен, что в этом еще поднаторею, и где-то в глубине души я думаю, что смогу найти красноречивый и язвительный ответ, пусть искать его мне придется еще дня три-четыре. Тем временем решаю проверить, могу ли я менять тему разговора.
– И что собираешься делать потом? – спрашиваю я.
– Не знаю. Можно было бы пойти выпить, если не возражаешь…
– Нет, я имею в виду, после универа, когда получишь диплом…
– Когда получу диплом? Не знаю. Займусь чем-нибудь таким, что на самом деле важно для жизни людей. Не уверена, захочется ли мне соваться в адвокатуру, но меня интересует иммиграционное законодательство. Бюро консультации населения [36]делает хорошую работу. Может быть, уйду в политику, или журналистику, или что-нибудь в этом роде, что поможет убрать этих ублюдков тори. А у тебя какие планы?
– Наверное, преподавательская или академическая работа. Может, что-нибудь напишу.
– А что ты сейчас пишешь?
– Пока еще ничего. – Меня тянет на новые эксперименты, поэтому я заявляю: – Разве что стихи немного…
– Вот видишь. Ты поэт, а я этого не знала. – Она смотрит на часы. – Ладно, мне пора домой.
– Где ты живешь?
– Кенвуд-Манор, где была та вшивая вечеринка.
– А, где живет моя знакомая Алиса?
– Прекрасная-Блондинка-Алиса?
– Разве она красивая? Не заметил. – Я задействовал такой едкий постфеминистический юмор, но Ребекка только беззвучно чертыхается, хмурится и спрашивает:
– Тогда откуда ты ее знаешь?
– Ну, мы в одной команде в «Университетском вызове», – отвечаю я, мимоходом пожимая плечами.
Гоготание Ребекки эхом отскакивает от каменных стен музея:
– Да ты шутишь!
– А что в этом смешного?
– Да нет, ничего. Извини, понятия не имела, что разговариваю с телезвездой, вот и все. И что ты собираешься доказать?
– В каком смысле?
– Если ты ввязался в подобное, значит ты должен что-то доказать.