Т.О. Я уже говорил, что Александров был слабым ученым, хотя его лекции и семинары в ИФЛИ нас восхищали. Наверное, если бы мы были более подготовленными, впечатление было бы другим. Что же касается учебника, то первое издание представляло собой стенограмму его лекций, читанных в ИФЛИ. Позже он довольно основательно ее переработал, думаю, не без посторонней помощи. Но на ее качестве это особенно не сказалось. Иное дело, что тогда сколько-нибудь серьезные учебники по философии вообще отсутствовали. Так, наиболее популярной была пухлая и беспомощная книга М.А. Леонова «Очерк диалектического материализма», к тому же в ней был обнаружен плагиат. Но, как я пытался показать, дискуссия была продиктована конкретными политико-идеологическими соображениями, а вовсе не заботой о качестве философии.
Формально она открыла новые перспективы. Была создана кафедра истории русской философии, по моему предложению нашу кафедру переименовали в «кафедру истории зарубежной философии», был введен курс истории марксистской философии. Но главное направление – европейская философия – было принижено. Да, была создана кафедра истории русской философии во главе с И.Я. Щипановым. Но он был весьма слабым, догматичным специалистом, хотя вел себя очень агрессивно в защите «принципа партийности». Еще хуже было другое: он и сотрудников подбирал по своему уровню, а лучше – еще ниже, если это вообще было возможно. Постепенно на кафедре обосновалась группа людей, которые не имели серьезного представления о русской философии и были способны лишь дискредитировать этот курс: П.С. Шкуринов, Ш.Ф. Мамедов и др. Так что в итоге дискуссия еще более подчинила разработку философии официальным стереотипам, тем самым исковеркав ее суть – свободного размышления о вечных проблемах человеческого бытия.
Дискуссия прошла, а моя жизнь на факультете становилась все более тяжелой. И, конечно, главным раздражителем выступал З.Я. Белецкий.
Т.О. Еще Светлов, когда уговаривал меня стать его заместителем, предостерегал: «Остерегайтесь Белецкого. Он опасный человек». Да и позже, уже проникшись ко мне доверием, он повторял: «Не связывайтесь с Белецким, я сам его боюсь, потому что он пишет Сталину, запросто звонит Маленкову. Он может вообще стереть Вас в порошок». В ответ я мог только жалобно сетовать, что это он постоянно давит на меня, я же только защищаюсь.
О предыстории я уже рассказывал. Конечно, в памяти партийного и философского начальства прочно отпечатался тот факт, что в 1944 г. Сталин решительно поддержал точку зрения Белецкого на немецкую классическую философию, в первую очередь, философию Гегеля. Разумеется, дело решила вовсе не убедительность его доводов (скажем, убежденный пацифист Кант такой оценки никак не заслуживал). Но в обстановке кровопролитной войны, схватки не на жизнь а на смерть Белецкий сумел уловить гражданские, глубоко патриотические чувства миллионов, и Сталин не мог игнорировать этого факта. Но часть святости Белецкому перепала, что определило его звездный час и неуемную активность.
Так, все резче подчеркивая реакционную суть немецкой классической философии, Белецкий объявил, что и утопический социализм является буржуазным течением, а поэтому ошибочно рассматривать его как предшественника марксизма. Отсюда следовало (и Белецкий отрыто выдвинул такое требование), что работа Ленина «Три источника и три составных части марксизма» должна быть вообще вычеркнута из списка рекомендованной литературы. Дальше – больше. Намекая на какое-то место из «Краткого курса истории ВКП(б)», он начинает доказывать, что вопрос об источниках учения Маркса вообще лишен смысла, поскольку марксизм возник не из каких-либо теорий, а в результате обобщения опыта рабочего движения.
Его любимой была фраза из «Немецкой идеологии», что философия так же относится к положительному исследованию, как онанизм к половой любви, а поэтому из нее надо «выпрыгнуть». Требование «упразднения философии», действительно, высказывалось Марксом и Энгельсом в ранних работах. Сюда же можно отнести и весьма сомнительное определение философии у Энгельса: от философии остается одна диалектика как теория мышления. Я много раз говорил Белецкому, что «Немецкая идеология» относится к периоду становления марксизма, что первые зрелые произведения марксизма – это «Нищета философии» и «Коммунистический манифест» (сегодня я уверен, что и они еще не совсем зрелые), и никакого внятного разъяснения этой мысли Энгельс не дает. Нет, возражал Белецкий, надо всерьез задуматься над тем, чем вообще должна заниматься марксистская философия, и является ли марксистской та, которую мы преподаем.
Белецкий, конечно, не имел ясного представления о реальном историко-философском процессе, а именно о том, что всякая большая философия начиналась с отрицания философии прежней, что всякое отрицание философии, если оно носит профессиональный характер, является философией. Разве Декарт, например, не занимался отрицанием философии, когда он говорил, что не было таких глупостей, которых не наговорили бы философы? Отрицанием прежней философии занимались и Юм, и Кант, и Фихте, и Фейербах. Поэтому Белецкий трактовал эти, сами по себе невнятные положения классиков в предельно вульгарной форме.
Так, ссылаясь на высказывание Ленина о том, что идеализм – утонченная поповщина, он делает сногсшибательный вывод: развитие идеализма нужно изучать в курсе не истории философии, а истории религии. При этом постоянно кивает на категорическое определение А.А. Жданова: история философии – это прежде всего история формирования материализма в борьбе с всякими идеалистическими измышлениями. Тем самым в глазах своих учеников он не просто высказывал конъюнктурные идеи, подсказанные временем, но выступал как смелый мыслитель, решившийся на творческий пересмотр устаревших или неправильно понятых положений марксизма. И это несмотря на то, что он не читал лекций на факультете и все свои знаменитые изречения произносил на семинаре – единственной форме занятий, которую он вел, да и то не со студентами, а только с аспирантами.
Пока Александров был в силе, он как-то пытался парализовать влияние Белецкого, но к тому времени Белецкий уже чувствовал себя уверенно, если не сказать безнаказанно. И вот на факультет «со стороны» приходит новый доцент, который не только берет на себя фактическое руководство кафедрой, детально занимающейся этим самым идеализмом, но и указывает, как формировалась и к чему пришла философия марксизма. Белецкий, так сказать, кожей чувствует во мне идейного противника и начинает прощупывать меня на предмет скрытых симпатий к буржуазному идеализму, требуя безоговорочного признания собственных новаций, признания публичного – как заместителя заведующего кафедрой.
Л.М. Ну и как Вы на все это реагировали?
Т.О. Как Вы понимаете, особого выбора у меня не было. Я старался уходить от прямых столкновений, пытался найти какие-то компромиссные выводы, ссылался на бесспорные тексты, хотя в глубине души понимал, что против лома нет приема. Например, он меня спрашивает, согласны ли Вы с тем, что идеализм есть поповщина. Я отвечаю, что вообще средневековая философия, даже схоластическая, не была теологией, хотя служила ей. Однако уже начиная с Декарта, Спинозы, Юма, она начинает отмежевываться от позиции церкви. «А вот моя точка зрения, – отвечает Белецкий, – заключается в том, что идеализм вообще надо перенести в курс по истории религий. Показал же товарищ Жданов, что история философии есть история возникновения и развития материалистического мировоззрения». Я достаточно робко возражаю, что, даже излагая историю материализма, нельзя обходить идеализм, хотя бы потому, что они выступают как антагонисты, анализируют доводы друг друга, возьмите хотя бы Беркли или Гольбаха. Но такие детали Белецкого не волновали.
Интересуясь моим курсом по истории марксистской философии, он любил спрашивать: «А как Вы рассматриваете утопический социализм?» Я отвечаю, что существовали его разные течения: мелкобуржуазное, предпролетарское или, как говорил Маркс, «критически-утопическое», не говоря уже о раннем утопическом социализме, возникшем еще в феодальные времена. Нет, возражает Белецкий, во всяком случае, тот утопический социализм, на который ссылаются классики марксизма, следует считать буржуазным учением. Нужно подумать, отбиваюсь я, но я больше полагаюсь на характеристики утопизма, которые даны в «Манифесте коммунистической партии».
Вот так и дискутировали. Вместе с тем он, конечно, был догматиком. Так, он вычитал у Сталина, что марксизм «возник из науки» и безапелляционно заявлял: значит, на утопический социализм ссылаться незачем. Из какой науки, он не уточнял.
Л.М. Кое-что все же остается неясным. С одной стороны, объявляя философию Гегеля предшественницей фашизма, Белецкий чутко улавливал конъюнктуру и вписывался в официальную идеологию как ее верный оруженосец. С другой, отвергая или произвольно трактуя положения Ленина, он выступал как чуть ли не оппозиционер или диссидент. Получается странная картина. Если ревизией занимается даже догматик, то он неизбежно ставит себя под удар. Я понимаю, когда под удар ставит себя талантливый свободомыслящий профессионал. Но Вы же настаиваете на том, что Белецкий был человеком, философски малограмотным.
Т.О. Он вполне сочетал верность догматам и некое теоретическое своеволие. Первое проявлялось, например, когда Белецкий приводил упомянутые слова Маркса о философии. Мы все их знали. Но нам в голову не приходило принимать их всерьез. Это смахивало на утверждения механистов о том, что наука сама по себе философия. К тому же надо учесть, что у него не было стройной системы взглядов, даже не было лекционного курса, где бы он систематически излагал свои взгляды. Поэтому многое у него выглядело случайно. Так, Белецкий вычитал в «Материализме и эмпириокритицизме» Ленина фразу о том, что объективная истина – это и есть сама объективная реальность. Он воспринял ее буквально и стал настойчиво доказывать, что объективная истина существует не в познании, а независимо от познающего субъекта. Я осторожно, ссылаясь на другие высказывания Ленина, возражал Белецкому, указывая на то, что признание объективной истины объективной реальностью – это точка зрения Платона, Гуссерля и некоторых других идеалистов. Он, конечно, все эти доводы и в грош не ставил.