«Вопросы философии» (№ 3 1953 – № 5 2014) — страница 322 из 385

е, то считает нужным сообщить, что сейчас, полностью ознакомившись с диссертацией, он присоединяется к ее самой высокой оценке. Как видите, все-таки переживал свою нерешительность, тем более что Белецкого он ненавидел, как только мог.

Кстати, Белецкий свою угрозу исполнил. Он написал письмо Сталину о том, что имеется группа новых меньшевиствующих идеалистов или, попросту говоря, меньшевиков, возглавляемая Александровым, в которую входят проф. Г. Гак, проф. М. Розенталь, доцент Коган и доцент Ойзерман. Фамилии, как видите, подобрал подходящие. Я об этом долго ничего не знал. А в 1957 г. меня пригласили на фестиваль молодежи в качестве руководителя одного из симпозиумов. В заключение был торжественный прием для именитых гостей. Он был подготовлен крайне бестолково, и почти никто из иностранцев не пришел. И мы, советские организаторы, сидели и томительно ждали. Наконец, наш руководитель, министр высшего образования В.П. Столетов, распорядился: «Закуски полно, выпить тоже кое-что имеется. Начинаем!». Когда мы немного захмелели, он с заговорщическим видом сказал: «Давайте я расскажу историю, как Вас хотели зарубить». Оказывается, письмо до Сталина все же дошло, но он на этот раз никакой резолюции не наложил, а просто переслал его М.А. Суслову. А Суслов особых симпатий к Белецкому, по-видимому, не питал и поручил разобраться в нем Столетову, добавив, что особо торопиться не следует. И Столетов разбирался года два. За это время меня не только утвердили в докторской степени, но и присвоили звание профессора.

Обращение к Марксу

Л.М. Многие из моего поколения понимали, что проблематика диамата, истмата, научного коммунизма неизбежно загоняла нас на утоптанное поле догматизма, а поэтому предпочитали историю философии, логику, новейшую философию Запада, социологию и другие дисциплины, позволявшие хотя бы некоторую свободу суждений и оценок. Вы же кандидатскую диссертацию посвятили проблеме свободы и необходимости – достаточно тривиальной и притом пронизанной марксистскими штампами. Больше того, в своей докторской диссертации Вы обратились к предельно политизированной тематике, связанной с революцией 1848 г.

Причем у нас создавалось впечатление, что наибольшее внимание Вы уделяли ранним, так сказать, «незрелым» работам Марса – примерно до «Немецкой идеологии». Что же касается последующих работ Маркса, даже «Капитала», а особенно Энгельса, то они характеризовались бегло, без особого увлечения. Чем все это объяснялось: желанием уйти в «раннего» Маркса, столь непохожего на «позднего», или скрытым (открытое грозило опасностью) неприятием того примитивного уровня, на котором преподавался не только диамат, как вершина философской мысли, но и сам «зрелый» марксизм? А может быть, Вы уже тогда видели просчеты развиваемого Марксом учения и стремились критически осмыслить их в более широком контексте западной философской мысли?

Эти вопросы не случайны. Ваши лекции действительно были необычны, в них явственно ощущался некий подтекст (или надтекст), некая установка на метафилософский подход. Кстати, это точно уловил В.А. Лекторский: «Большую роль в развитии нашего поколения сыграли лекции Т.И. Ойзермана по истории марксистской философии. Именно от Теодора Ильича мы узнали об идеях раннего Маркса, которые в то время не популяризировались. В 1954 г. Теодор Ильич прочитал нам спецкурс по „Критике чистого разума“ Канта, который я считаю революционным. Т.И. Ойзерман тщательно, параграф за параграфом, разбирал знаменитую кантовскую „Критику“, комментировал ее и сопоставлял с ходячими представлениями о познании, которые преподносились нам до этого в курсе диалектического материализма. Это, конечно, не было критикой марксизма. Наоборот, лектор пытался показать, что марксистская философия понимается у нас поверхностно и даже искаженно, ибо она не может быть по своему уровню ниже того, что сделано Кантом. Но это была сильнейшая критика ходячего диамата и формулировка тех серьезных проблем, которые есть в области теории познания и которые во многом еще предстоит разрабатывать. А мы, слушатели спецкурса, начали обстоятельно штудировать Канта»[1371].

Т.О. После дискуссии по книге Александрова я был обязан максимально учесть ее итоги и прежде всего директивное выступление Жданова. Одним из таких нововведений, как я уже говорил, стал курс истории марксистской философии.

Еще до войны меня крайне заинтересовало то немногое, что было опубликовано из раннего Маркса. Я также был в курсе тех дискуссий о молодом Марксе, которые велись на Западе (Маркузе и др.) и не были переведены на русский язык. В этом я видел некоторый противовес тому догматическому пониманию марксистской философии, которое сводилось к изложению основных черт диалектики и материализма, что уже тогда мне представлялось поверхностным, хотя до этого я историю марксистской философии специально не изучал. Если бы обстоятельства не заставили меня взяться за общий курс по истории марксистской философии, то, возможно, я продолжал бы заниматься преимущественно молодым Марксом.

Однако когда я внимательно проштудировал более поздние работы, то быстро увлекся ими, прежде всего самим процессом стремительного формирования взглядов Маркса, и старался подробно показать его механизм на примере ранних работ. Курс был небольшой – всего один семестр, поэтому на остальные работы, скажем на «Капитал», «Анти-Дюринг» и т.д., оставалось не более трех-четырех лекций. Мне было интересно показывать, как Маркс и Энгельс переходили от одного воззрения к другому, заблуждались, преодолевали эти заблуждения, а иногда им это не удавалось. Так, например, в «Немецкой идеологии» мы находим положение, что частная собственность и разделение труда – это тождественные выражения; в «Нищете философии» утверждается, что существование обособленных профессий есть профессиональный идиотизм, а в «Манифесте коммунистической партии» говорится об «идиотизме деревенской жизни».

Так что чтение курса истории марксистской философии, особенно ее раннего периода, означало погружение в марксизм, который еще не стал системой раз и навсегда установленных истин, и подвигало к недогматическому его усвоению. Конечно, никаким «диссидентом» я себя не считал. Единственное, что я понимал: ко мне могут придраться. Но в силу заложенного во мне оптимизма и, может быть, излишней самоуверенности я полагал, что придираться будут не слишком и всегда найдутся порядочные и справедливые люди, которые поймут, что я излагаю Маркса честно, с правильных позиций, а критически высказываясь о раннем Марксе, следую его собственному примеру, не говоря уже том, что даже у Ленина на этот счет имеется немало критических замечаний, которые я старался всемерно учесть. Для студентов это выглядело необычно и ново главным образом потому, что преподавание диалектического материализма вращалось в основном вокруг основных черт диалектики и материализма, причем эти черты излагались весьма примитивно. В этом смысле я пытался предложить, в сущности, некоторое введение в диалектический материализм.

У меня не было желания провоцировать конфликт, и я осознавал опасность такого способа преподавания. Возможно, я был излишне наивен. Вообще эта наивность для меня весьма характерна. Я уже рассказывал о случае, когда прямо заявил, что Бродова арестовали скорее всего по ошибке, но мне и в голову не приходило, что то же самое может случиться и со мной. У меня всегда сохранялась оптимистическая вера, что все рано или поздно образуется, а отсюда и необъяснимая решительность и необдуманные поступки, которым я сам каждый раз удивлялся. Точно так же я вел себя на войне, когда появлялся там, где мне, как инструктору политотдела, находиться было совсем не обязательно.

Постепенно я все чаще наталкивался на положения, которые вызывали сомнение. Например, в «Анти-Дюринге» Энгельс говорит, что при социализме исчезнет такое положение, когда один человек по профессии, скажем, архитектор, а другой – тачечник. А будет так, что архитектор сначала работает как архитектор, а потом толкает тачку, хотя он, конечно, не говорит, что тачечник будет работать в качестве архитектора. В этом смысле известное критическое отношение к некоторым положениям марксизма у меня возникало уже тогда, хотя я боялся себе признаться в этом. Но это так или иначе нашло отражение даже в моей докторской диссертации.

Многие ключевые положения, скажем, идея диктатуры пролетариата, слома государственной машины, непрерывной революции, как известно, были высказаны Марксом и Энгельсом на основе опыта революции 1848 г. К сожалению, однако, обычно забывают, что впоследствии они их в известной мере пересмотрели. Как признавал Энгельс, идею непрерывной революции высказывал уже Марат, а Маркс в 1850 г. в споре с Виллихом и Шаппером фактически отказался от этой идеи, заявив, что пролетариату понадобится еще 10, 20, 50 лет борьбы, пока он не будет способен взять власть. Значит, непосредственного перехода от буржуазной революции к революции пролетарской Маркс уже не признавал, хотя и полагал, что революции XIX в. – это уже не просто буржуазные революции, а, как он их называет в «18 Брюмера Луи Бонапарта», «пролетарские революции XIX века». Так что тут остается неясность, которую Маркс и Энгельс до конца не преодолели. Одним словом, для меня это была некая подготовительная школа к тому критическому переосмыслению марксизма, которое я предпринял в последние годы.

Помню, и тогда меня очень смущала формула Ленина: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Как ее, недоумевал я, можно сочетать с материалистическим пониманием истории, которое видит в сознании, в теории отнюдь не всесильное начало. Прямо отрицать ее я, понятно, не мог и старался найти приемлемый выход. И нашел, как его рано или поздно находили все схоласты: это учение превращается в материальную силу тогда, когда овладевает массами и тем самым становится, так сказать, всесильным, хотя ничего всесильного, всемогущего вроде бы и не существует.