Признаюсь, что во время бесед с Т.И. Ойзерманом у меня нередко возникала мысль, а не преувеличивает ли он значение фигуры З.Я. Белецкого, придавая ему облик некоей демонической силы, определявшей главные философские баталии того времени. Однако недавно А.Д. Косичев, непосредственный участник событий, о которых у нас шла речь, презентовал мне свою книгу воспоминаний[1376]. Естественно, автор оценивает поступки своих коллег с иных позиций, чем Т.И. Ойзерман, а тем более я – тогдашний студент и аспирант. Но он совершил едва ли не научный подвиг, разыскав в архивах многие ключевые документы, которые и служили поводом для постоянных коллизий и взаимных обвинений.
Выясняется любопытная вещь: большинство высокопоставленных деятелей, имевших даже косвенное отношение к философии, было вовлечено в решение коллизий, которые создавал именно З.Я. Белецкий. В книге приводятся его первое послание И.В. Сталину от 27 января 1944 г. и подробный пересказ ответа на это послание Г.Ф. Александрова секретарям ЦК ВКП(б) Г.М. Маленкову и А.С. Щербакову от 29 февраля 1944 г., письма Белецкого Сталину от 18 ноября 1946 г. и 9 апреля 1949 г., его же послания Маленкову от 22 марта и 3 сентября 1949 г., заключение комиссии во главе с А.М. Румянцевым, отчет о шестидневном факультетском собрании (март 1949), на котором кафедру Белецкого обличали в антимарксизме и космополитизме, послание руководства МГУ Маленкову с требованием ускорить отстранение Белецкого от кафедры и преподавания в университете, ответное письмо тому же Маленкову министра высшего образования СССР С.В. Кафтанова, категорически несогласного с таким требованием, письмо отдела науки ЦК ВКП(б) М.А. Суслову о неблагополучии в философской науке от 30 сентября 1949 г., поразительное по своему мракобесию послание Г.М. Маленкову «О мерах ликвидации космополитизма в философии», подписанное Г. Александровым, Д. Чесноковым, Ф. Константиновым с припиской: «Послано товарищу Сталину И.В. 21.3.49», а также многие факты резких выступлений против Белецкого руководящих философских деятелей.
Многие из этих документов составлены в жанре доносов с прямыми обвинениями в утрате политической бдительности и извращении основ марксизма-ленинизма. Не чурались идейные мыслители и кухонной лексики: «чепуха», «абсурдность», «несуразность», «невежественное мнение», «т. Белецкий пошел на жульничество», «это подлог и обман Белецким товарища Сталина». Впрочем, Белецкий также в карман за словом не лез. В общем, это неисчерпаемый кладезь злонамеренного лукавства, подтасовок и подсиживаний. Может быть, когда-нибудь найдется добровольный разгребатель этой номенклатурной грязи. Меня же поразило другое.
В ЦК поступает очередное послание З.Я. Белецкого, обличающее толкование Г.Ф. Александровым или его последователями идеализма, объективной истины, сути диалектического метода, то есть сугубо профессиональных философских проблем. И высокий получатель (Маленков или Суслов) накладывает одну и ту же резолюцию: «1) Ознакомить секретарей ЦК. 2) Рассмотреть на очередном секретариате ЦК». И дальше указывается список секретарей ЦК и высоких государственных деятелей «на ознакомление вкруговую». И рассматривали. Так, по письму Белецкого Сталину (18.10.46) Секретариат ЦК ВКП(б) принял решение «в связи с серьезными ошибками провести обсуждение книги Александрова».
Только что кончилась война. Страна лежала в руинах. Неужели не было более важных проблем, чем ломать голову над тем, как понимать объективную истину? Да и чем номенклатурные мыслители, в метафизике заведомо серые, могли обогатить философию?
Но в свете всей этой суеты яснее вырисовывается угрожающая и по-своему трагическая фигура Белецкого. Еще вчера мало кому известный, заштатный профессор точнее всех кремлевских мыслителей несколько раз угадывает потаенные симпатии и глубину мысли земного бога. Значит, наступил его звездный час. Но амплуа новатора в сакральной системе, каковой был диамат, весьма опасно. Дело в том, что в советской философии закрепилось хотя и догматическое, но по-своему цельное понимание источников и составных частей марксизма. И изменение одного блока требовало перетолкования других, что могло выглядеть как ревизия постулатов, которые почитались как фундаментальные.
Не могу точно судить о причинах, но Белецкий решительно вступил на этот путь и тем самым оказался в двусмысленной ситуации. Его яростная защита официального догматизма сопровождалась покушением на его же краеугольные устои, что, в конце концов, оттолкнуло от него многочисленных казенных идеологов и политических деятелей, которые прикидывались философами. Тем более, что он бросал открытый вызов сложившейся группе государственных любомудров, которые (и в этом он был прав) «не знают никаких наук» и рассматривают область философии как свою «частную собственность».
Отсюда и вся запутанность отношения к его непредсказуемому теоретическому своеволию. С одной стороны, оно в штыки принималось неисправимыми и малограмотными догматиками, в принципе отвергавшими свободу мысли, с другой – его идеи так или иначе могли разделяться творчески мыслящими специалистами, например, «гносеологами». Так что, полагаю, Теодор Ильич верно охарактеризовал и феномен Белецкого, и причины их взаимной вражды.
Вообще-то деятельность Белецкого и Ойзермана разворачивалась на разных энергетических орбитах, и в нормальной обстановке говорить и спорить друг с другом им было бы не о чем. Но молодой доцент стал символом, а позже и организатором того самого «чужого» и по своей типологии неподвластного цензуре философского знания, которое неизбежно подрывало монополию диамата. Он слишком часто читал сомнительные, непроверенные книги, знал слишком много терминов и идей, о которых мыслители типа Митина и Белецкого не только не имели никакого представления, но которые не могли и не хотели понимать.
Впрочем, не хочу выглядеть чересчур глубокомысленным. Надеюсь, что содержание самой беседы, общие рассуждения и совсем мелкие детали однозначно подтверждают эту мысль. Т.И. Ойзерман прав: к разработке порученного ему курса истории марксисткой философии он подошел не как диаматчик, а как нормальный историк философии, рассматривая ее как органическую часть философского знания, пытаясь объяснить ее становление в соответствии с теми принципами и навыками, которые приобрел заранее.
Следует только оговориться, что сам по себе факт включения в программы новых историко-философских дисциплин догматизму еще не грозил. Все решал уровень, на котором эти дисциплины преподавались. Напомню, что Жданов критиковал (и в данном случае справедливо) Александрова за то, что тот историю философии свел к Западной Европе, забыв, к примеру, о русской философии. Такая кафедра была спешно организована и развила бурную деятельность, тем более, что подоспело время борьбы против космополитизма. И каков результат? Лекции Щипанова и его коллег поражали нас, студентов, поверхностностью и косноязычием. Вместе с тем свою профессиональную беспомощность они компенсировали бурной активностью в организации погромных кампаний по защите принципа партийности, борьбе с космополитизмом, воспитанию квасного патриотизма, одним словом, «служению».
Исходная установка секрета не составляла: русская философия – это эмбриональная стадия идей сталинского диамата. Поэтому она всячески противопоставлялась западной мысли, полностью игнорировалась религиозно-идеалистическая линия, выхолащивались идейные искания Белинского, драма Чаадаева и Герцена, не говоря уже о злобном обличительстве выдающихся мыслителей «серебряного века».
Были и порядочные, знающие преподаватели (З.В. Смирнова, Г.А. Арефьева, В.М. Бурлак), но под разными предлогами их старалось выжить или дискредитировать. Одним словом, кафедра прививала не любовь и уважение к русской философии, а фактически дискредитировала и оглупляла ее. В результате событие, беспрецедентное и позорное для знаменитого университета. Группа студентов (Е.Г. Плимак, Ю.Ф. Карякин, Л.А. Филиппов, И.К. Пантин) устроила настоящий бунт против примитивизма и искажений в освещении истории русской философии.
И все же авторитета и влияния Т.И. Ойзермана как заслуженного фронтовика, талантливого исследователя западноевропейской, прежде всего немецкой классической философии было бы явно недостаточно для того, чтобы противостоять влиянию огнеупорных талмудистов. Здесь судьба проявила изощренную хитрость: молодой доцент довольно рано завоевал и с годами укреплял репутацию ведущего знатока деталей и тонкостей становления учения Маркса и Энгельса, причем во всем контексте развития мировой общественно-теоретической мысли, и неустанно публиковал результаты своей работы. Иными словами, предмет и логика его исследований совпадали с тем, что (пусть лишь на словах) официально признавалось «Осударевой» дорогой победоносной партийной науки, и не считаться с этим даже номенклатурная камарилья не могла. Так что на него открытые фронтальные атаки исключались, приходилось искать окольные пути, довольствоваться мелкими уколами и демагогическими выпадами, не всегда эффективными.
Теодор Ильич, наверное, порой упрекает себя за нерешительность в отстаивании собственных взглядов, за неоднократные попытки переубедить догматиков, ссылаясь на тексты классиков, хотя бесперспективность этой затеи была ясна заранее, за нередкие компромиссы. Бог ему судья. Я-то не думаю, что для этого имеются серьезные основания: он виртуозно прошел тот путь, который был ему (и только ему) предназначен свыше. А путь замысловатый: все время идти по тонкому прогибающемуся льду и как минимум не провалиться, а главное – оставаться на свободе. Для этого он и был награжден богатым арсеналом: природным талантом, нечеловеческой работоспособностью, неистовой страстью к сочинительству, и наивной, почти ребячьей верой в то, что все как-нибудь образуется, а если уж станет совсем плохо, то спасет обыкновенное чудо.
Все так и происходило, что выяснилось уже в школьные годы. «Незадолго до окончания школы, – вспоминал Теодор Ильич, – со мной случился казус. В те годы все только и говорили о Днепрогэсе. И вот я с несколькими товарищами решил пойти и посмотреть на это чудо света (он был примерно в 90 км. от нас). Шли больше суток. В школе это вызвало настоящий переполох. Нас стали таскать по начальству. Я был лучшим учеником школы. Успеваемость у меня оценивалась в 98%, тогда как уже 90% приравнивались к отличной. Разумеется, прямо приписать нам какие-то диверсионные намерения было невозможно, но из пионеров меня на всякий случай исключили. А в те годы всем выпускникам выдавалась характеристика, в которую обязательно включалась оценка отношения к советской власти: „хорошо“, „безразлично“, „враждебно“. Мне написали последнюю. Но, к счастью, органы такой аттестацией не заинтересовались. У них были свои источники информации и там знали, что я постоянно писал в школьную стенгазету, даже в областную газету „Будущая смена“».