«Вопросы философии» (№ 3 1953 – № 5 2014) — страница 73 из 385

мулирует свою точку зрения на права граждан. Идеал Платона, указывает Гегель, обращен в прошлое, когда отсутствовала субъективность индивида как элемент социального устройства. «Платон, – пишет Гегель, – не признавал знания, хотения, решения отдельного лица, не признавал за ним права стоять на собственных ногах и не умел совместить это право со своей идеей. Но справедливость столь же требует, чтобы также и этот принцип получил подобающее ему место, сколь и требует высшего растворения этого принципа и его гармонии со всеобщим. Противоположностью платоновского принципа является принцип сознательной свободной воли отдельного лица, который в позднейшую эпоху был поставлен во главе угла в особенности Руссо, – принцип, гласящий, что необходим произвол отдельного лица именно как отдельного лица, что необходимо давать каждому отдельному лицу высказаться до конца»[35].

Гегель противопоставляет Платону буржуазного революционера Ж.-Ж. Руссо, точку зрения которого он рассматривает как выражение необходимого, независимого от произвола философов процесса развития идеи государственности. Правда, Гегель оговаривается: «У Руссо этот противоположный принцип доведен до крайности и выступает во всей своей односторонности»[36]. Мы не считаем эту оговорку попыткой замаскировать революционные убеждения. Гегель и в самом деле не разделял полностью политические воззрения Руссо.

В «Философии истории» Гегель, развивая свое понимание конституционной монархии, выдвигает на первый план свободу собственности и свободу личности, рассматривая их как важнейшие моменты объективной (или реальной, согласно его определению) свободы. Благодаря утверждению этой «объективной свободы», то есть капиталистических общественных отношений, «прекращается всякая несвобода, вытекающая из феодальных отношений, все определения, вытекающие из феодального права, десятины и оброка. Далее, для реальной свободы необходима свобода выбора занятий, заключающаяся в том, чтобы человеку разрешалось пользоваться своими силами так, как он желает, и был открыт свободный доступ ко всем государственным должностям. Таковы моменты реальной свободы, в основе которых лежит не чувство, потому что чувство допускает и существование крепостной зависимости и рабства, а мысль и самосознание человека, относящиеся к его духовной сущности»[37].

Мы видим, что Гегель противополагает феодальному праву буржуазное право, которое при этом идеализируется: частная собственность определяется как «свобода собственности», а ликвидация крепостной зависимости, формальная свобода – как «свобода личности». Впрочем, эта идеализация буржуазных преобразований, которые во времена Гегеля были не столько фактом, сколько заманчивой перспективой, несомненно, составляла неотъемлемый элемент всякой революционной буржуазной идеологии. Те, кто в эпоху буржуазных революций не идеализирует буржуазных преобразований, принадлежат большей частью к ее феодальным противникам.

В заключение, чтобы покончить с вопросом о конституционной монархии, сошлемся на некоторые мысли Гегеля в его переписке с друзьями. В одном из писем Нитхаммеру Гегель подчеркивает, что проблема конституции не сводится к ограничению власти короля, что главное здесь «свобода народа, его участие в выборах, решениях». Без этого любая конституция оказывается «произволом, грубостью, жестокостью», что, в свою очередь, ведет «к глупости, недовольству всем общественным, низкопоклонству и низости». Гегелю было хорошо известно, что те «конституции», которые были пожалованы народу монаршей милостью в некоторых небольших немецких государствах, были не чем иным, как прикрытием королевского деспотизма. Введение конституции Гегель связывал с глубокими преобразованиями в самом образе жизни народа. «Есть великий, глубокий смысл в том, чтобы создать конституцию, – заявляет Гегель, – тем более великий и глубокий, чем в большей степени в современной Германии правят и обделывают дела без всякой конституции и это считают не только возможным, но даже более предпочтительным»[38].

Нетрудно заметить, что Гегель идеализирует социальные последствия введения конституции, как и саму конституцию, которая представляется ему не просто правовой надстройкой, а чем-то вроде субстанциальной основы общественной жизни, развившейся до подлинного самосознания и свободы. Между тем никакая конституция не помешает эксплуатирующим классам, выражаясь словами Гегеля, обделывать свои дела. Идеалистическое понимание истории неизбежно влечет за собой переоценку правовой надстройки и правосознания. Тем не менее не мешает подчеркнуть, что такая идеализация конституции есть, в сущности, идеализация буржуазной демократии, а не буржуазной монархии.

Мы не станем приводить другие содержащиеся в письмах Гегеля мысли о конституции и в этой связи о конституционной монархии. Следует лишь отметить, что убеждениям, высказанным в 1807 году в письме к Нитхаммеру, Гегель остался верен всю жизнь.

Чтобы стало очевиднее, насколько гегелевское понимание конституционной монархии и роли монарха противоречило господствовавшей в Германии феодальной идеологии, процитируем речь прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, произнесенную через 16 лет после смерти Гегеля. Выступая перед так называемым объединенным ландтагом с требованием предоставления новых кредитов, король утверждал, что никакая конституция не заменит королевского отеческого попечения о подданных. «Я и мой дом, – патетически восклицал король, – мы хотим богу служить!» И, осуждая повсеместно выдвигавшееся требование конституции, король утверждал, что нет такой силы на земле, которая могла бы вынудить его заменить «естественные», основанные на «внутренней правде» отношения между королем и народом «условными конституционными отношениями»[39].

Не требуется большой фантазии, чтобы представить себе, как относились идеологи феодально-романтической реакции к гегелевской концепции конституционной монархии. Они видели в ней попытку перевести на немецкую почву английский образец. В Англии сохранение королевской власти поддерживало консервативные традиции, но, конечно, не король, который царствовал, но не управлял, стоял на пути завершения буржуазно-демократических преобразований. Впрочем, в отсталой Германии вопрос, конечно, стоял не о завершении буржуазно-демократических преобразований, а о том, чтобы приступить к ним. Политическая программа Гегеля в той мере, в какой она получает конкретное выражение в его публицистических выступлениях, достаточно скромна. Этим, на наш взгляд, объясняется и то, что Гегель отрицательно отнесся к английскому биллю о реформе (1831 г.), предусматривавшему значительную демократизацию избирательной системы. Он был твердо убежден в том, что «абсолютный дух» медленно, едва заметно продвигается вперед и что именно в этом заключается его непреоборимая сила.

До сих пор мы рассматривали затемнения в философии Гегеля как следствия в известной мере сознательного зашифровывания Гегелем политической программы буржуазной революции, имея, конечно, в виду немецкую теорию буржуазной революции, о которой писал Маркс. Однако для правильного понимания этого идеологического затемнения необходимо также учесть неизбежное противоречие между самосознанием буржуазного философа и действительным социальным смыслом его учения, то есть между субъективной формой и объективным содержанием этого учения. Это общее методологическое требование, являющееся одним из принципов историко-философского исследования, в особенности относится к Гегелю вследствие противоречия между методом и системой, которое пронизывает его философию. Одно дело – объективный смысл той или иной теории, смысл, который зачастую не сознает или не вполне сознает и ее создатель, другое – его оценка и понимание собственной теории, в которых ее объективное содержание получает неполное, а иной раз и искаженное выражение. С этой точки зрения можно сказать, что в учении Гегеля заключается несравненно более значительное содержание, чем то, которое непосредственно высказывалось, осознавалось философом.

Философия Гегеля была идеологией буржуазной революции; его диалектика, по замечательному выражению А. Герцена, была алгеброй революции. Однако субъективно Гегель был сторонником не революции, а реформ – постепенного буржуазного преобразования феодальных общественных отношений. Необходимо поэтому разграничивать, с одной стороны, гегелевскую диалектику, а с другой – ее интерпретацию Гегелем. Это довольно сложная задача, ибо Гегель одновременно и создавал и поссибилистски интерпретировал свое учение о развитии.

Гегелевская диалектика есть учение об имманентном, абсолютном, неодолимом процессе развития, который, однако, нередко истолковывался Гегелем в смысле спонтанности социального прогресса и ненужности «субъективного» вмешательства в этот процесс, который-де внутренне разумен и, так сказать, лучше нас с вами знает свое дело. Отсюда, в частности, идея примирения с социальной действительностью, которая, например, в предисловии к «Философии права» толкуется просто как настоящее, как то, что есть. «Познать то, что есть – вот в чем задача философии, ибо то, что есть, есть разум…» И несколько далее Гегель заключает: «Эта разумная точка зрения есть примирение с действительностью»[40]. При такой трактовке диалектики ее важнейшая (по словам В.И. Ленина) идея – идея позитивного отрицания – совершенно исчезает и место диалектики занимает некритическое отношение к феодальным отношениям, которое оправдывается простым указанием на то, что они развиваются, совершенствуются.

Этот «некритический позитивизм» (употребляя выражение Маркса) гегелевской философии непосредственно сказался на отношении Гегеля к прусскому государству. Последнее рассматривается как наиболее адекватное воплощение протестантской реформации, которую Гегель в известной мере противопоставлял Великой французской революции. «Это государство, – писал Гегель, – должно было возникнуть вместе с протестантизмом: это – Пруссия, которая, выступив в конце XVII века, нашла в лице Фридриха Великого такое лицо, которое, если и не основало, то усилило и упрочило ее… Он выступил как герой протестантизма не только лично, как Густав Адольф, но как король государства… Но Фридрих Великий не только сделал Пруссию как протестантскую державу одной из великих держав Европы, но он был и королем-философом…»