ала измятая, Оськина изделия, трехрублевая бумажка, но все видели описываемую Манюкиным. — И вдруг как бы огнем опалило; ощущаю за спиной у себя десятое чудо красоты и прелести земной. Так меня ровно продольным током в пятьсот шестьдесят вольт по всему нерву и прошибло. Значит, вот он, думаю, наступает мой, в колыбели мне предсказанный час, когда я должен безвременно угаснуть у ног безмерной красоты. Трещу по швам, стиснул зубы до крови, не смею оглянуться… — И Манюкин довольно удачно поскрипел зубами. — Затем оборачиваюсь… и вообразите, милые вы мои, сидит передо мною толстеннеиший, пудов на двенадцать господин, обвислости на нем свисают кольцами, и заместо рожи этакий, знаете ли, баклажан с румянцем лососиного цвета. Аденоид, а не человек, а возможно, и сам дьявол, загримированный под выдающегося земного распутника. А рядом с ним… — Манюкин с опаской покосился на застонавшего Доньку, — опершись этак ручкой на его плечо, — она, она! Ангельского типа блондинка, чуть выше среднего роста, в чертах прозябание, как у пробудившегося из-под снега цветка, а глаза… черт меня возьми, в два раза синей потусторонней бездны. Боже праведный, думаю, а я-то Сашке не верил, что на женском волосе, ежели он с умной петелькой, тигра по улицам водить можно! Пригвоздился я к ней, дрожу от предвестной гибели, всего меня, этово… горит и ломит! Машинально дергаю за полу Агарина. «Не томи, кто это? — спрашиваю. — Открой тайну немедленно, и я засыплю тебя чисточервонным золотом… как только получу наследство. В противном случае не ручаюсь за себя!..» — «Зачем тебе, глупый человек? Это ж рабыня дьявола!» — «Все одно, — шепчу ему, смеясь и плача, — молись за меня, я ее выкуплю… кстати передай поклон родной моей матушке, ибо я теперь как есть конченый ребенок». — «Попробуй откупи, — смеется, — это сам Гига Мантагуров, всемирнейший коннозаводчик, бабник и бакинский нефтяник… а, по секрету говоря, в самом деле доверенное лицо из преисподней! Видишь, фибровые чемоданы у него по бокам? В них деньги, в каждом по нефтяному океану». — «Врешь, Сашка!» — «Убей меня Бог…» — «Тогда прощай и отвернись, чтоб не видеть…» Меж тем вокруг полнейший ералаш, заплывшие свечи в бронзовых канделябрах догорают, карты по полу раскиданы… она одна сидит подобно какой-нибудь там Венере македонской, и свежестью, сахарной свежестью, как от арбуза, так и несет от нее. И тут вызревает безумное решение в моем бессонном мозгу: схватить ее немедленно в охапку, унести на руках куда-нибудь в безрассудную пустыню, чтобы обрабатывать там бесплодную почву простой лопатой, а в промежутках глядеться, все погружать без отдышки воспаленную душу в эти прохладные озера поднебесной красоты! Она бы спала на простой кошме, а я бы неслышно собирал ей землянику в окрестностях… Но с другой стороны, рассудок напоминает мне, что в кармане ни самомалейшего сантима: не отправлять же красотку оную в пустыню багажом малой скорости, а самому пешком тащиться туда семь лет, по шпалам? И вдруг нечто вроде шаровидной молнии, но только пошибче, ударяет мне в голову, пронизывает насквозь все мое существо и, заметьте, мелкой шампанской искоркой исходит через каблуки. Поднимаюсь в полный рост, грудь моя расправлена при абсолютно неподвижном лице… одна лишь бровь на мне играет, как подрисованная. Подхожу к Мантагурову, как бацну вместо визитной карточки графином сельтерской о стол. «Бонжур, сатана. Гляди мне в лицо. Я не кто иной, как Сергей Манюкин…» Он явно струсил, протягивает мне не глядя ближний чемодан с большими денежными средствами, но я ни-ни. «Гига, — говорю ему сокрушенным тоном, — все зависит от обстоятельств, окружающих в данную минуту человека. И вот я: никогда не причинял вреда никому, кроме себя одного… жалел муравья, прежде чем наступить на него, но сейчас ты будешь у меня прыгать до потолка!» Он щупает меня глазами, замечает смертельную решимость, догадывается, в чем дело, и начинает заметно для глаза трепетать этими, как их?.. ну, всеми фибрами своего адского существа. «И вот, — предлагаю ему на выбор, — либо будем сейчас же играть на нее, эту плененную тобою красоту, которой ты все равно не можешь оценить, либо прыгай пулей к потолку!» Он вдруг хохотать, кадык скачет и свиристит, ровно канарейка в глотке бьется. «А что поставишь?» — хрипит раздирающе. «Кузнецкий мост ставлю в Москве!» — вскричал я, бледнея от страсти. «Нет, усмехается, моя дороже». — «Большой театр мазу!» — «Мало». — «Душу ставлю, черт!» — сказал я тихо и поднял указательный палец в знак предупреждения. Тут он сдался… «Давай, сипит, в польский банчок, на семнадцатую!» Как раз семнадцать лет тому небесному созданию! Мечу, два лакея колоды распечатывают. Право — лево, право — лево… бац, две дамы. Вторая колода, наново, трах, пятнадцать, шестнадцать, две десятки. Сашка шипит сбоку: «Отступи, байстрюк, отступи, — крахнешь: они же на шомполах там нашего брата жарят!» Я все мечу, лица на мне нет… лица нет… лица…
Что-то непоправимое случилось в этом месте с Манюкиным. Остановившимися глазами он глядел прямо перед собою и, по-видимому, не понимал обстановки, а из его раскрытого рта вырвалось подавленное рыдание. Он прервал свое вранье от странного ощущенья, что сердце его стало биться в висках, в спине, в пальцах… всюду, кроме места, где ему положено. Потом будто кто-то предвестно легонько дохнул ему в лицо, и это вовсе не походило на обычный земной ветерок… Вслед за тем он сделал героическую попытку продолжать рассказ, но вдруг забыл все, забыл наотрез, — даже не понимал, чего ждут направленные на него взгляды, и лишь шарил, ловя мурашки, растерянными пальцами по лицу. У него нашлись силы, однако, подняться и, порывисто хватаясь за воздух, двинуться вон отсюда, причем — к запасному выходу, прямо на улицу, — Фирсов приписал его бегство страху испустить дух на полу воровского притона. Столь же натянутым представляется его объяснение, почему якобы с такой почтительной пристальностью недавние слушатели Машокина проводили его глазами. Вдоволь наглядевшись людского страдания, сами посильно доставляющие его другим, они вряд ли способны были взволноваться зрелищем чьего-то бесславного, одинокого конца, тем более что Манюкин и не помирал еще в тот раз… Только все та же встрепанная перекричала поднявшийся шум, чтоб не бросали старика, как собаку, уложили бы, милосердного снежку кинули ему на грудь, но вслед за тем чей-то трезвый голос выразил основательное опасение, что кончина Манюкина в воротах могла бы привлечь нежелательное внимание ко всему району.
— Прошу вас, родные, занимайтесь кажный, кто чем занят… сейчас мы это дельце обладим в самолучшем виде! — успокоил своих гостей Артемий и мелким шажком засеменил вослед ушедшему.
За всеобщим гамом никто не приметил, как в комнате появился сурового облика кряжистый старик, старовер по одежде и бороде. Прежде чем успели разглядеть его толком, портьерка вторично отклонилась, оттягиваемая снаружи чьей-то услужливой рукой, а Донька, рванувшись вперед, отдернул вторую половину. В ту же минуту во всем своем жутком великолепии вошла Манька Вьюга. В отмену установившейся привычки сегодня на ней было розовое шелковое платье с фестонами, обрамленное по плечам тугой крахмальной антуанеткой. Ее сощуренные глаза, ища кого-то, повелительно обежали привставших от неожиданности гостей… все в ней обозначало какую-то загадочную и праздничную чрезвычайность. Ближние расступились, давая проход к Векшину, бесцельно стоявшему у стены, но Вьюга не пошла к нему: видно, ей лишь убедиться требовалось, что он жив, одинок и рядом с нею. Вместо того она двинулась к Фирсову с приветливой улыбкой, как бы говорившей: «Ну вот, ты и в гостях у нас, Фирсов». Да и по другим признакам далеко не двухдневное, а даже давнее знакомство связывало их… может быть, с тех пор, когда она, еще безликая, всего лишь веяньем незнакомых духов, трепетом шелка, щемящим сигналом судьбы впервые обозначилась в его записной книжке. Сам не понимая отчего, Фирсов по-мальчишески подскочил ей навстречу и тотчас же, вспыхнув от смущенья, опустился назад, на тугой, неудобный диванчик. Вьюга тоже раздумала по дороге и вместо него подошла к облезлому зеркалу в простенке поправить волосы.
С крякотом волевого усилия, как вступая на эшафот, Агей вышел из дальнего угла и, тщательно одергиваясь, направился к отцу. Спрятанные в ямах подо лбом глаза его косили и коварно поблескивали. Фирсов непроизвольно взглянул на часы с кукушкой, что висели сбоку при входе в игорную. На них было чуть больше половины второго ночи.
XXVII
Словно в возмещение за Манюкина, уже забытого в холодном чулане у Артемия, завсегдатаи его вертепа стали свидетелями отличного и редкого спектакля, на этот раз вдоволь насмешившего всех. Смирный, с опущенною головой, Агей подошел к отцу и, поцеловав у него руку, указал на него ворам, недоуменно переступавшим с ноги на ногу.
— Окажите почтение, граждане, родитель мой перед вами, Финоген Столяров… только строговат он у меня, берегите ухи! — и, кланяясь враз объединившейся компании, подмигнул, давая тем самым разгадку и сигнал к забаве. — Ну-ка, кто поближе, винца и присесть папаше!..
— Честной компании мир! — со скромным достоинством произнес старый Финоген и коснулся того места на сермяжной поддевке, куда прячут деньги и где бьется сердце. — С чего гульбу-то эку, беспробудну, затеяли?
— Именины празднуем, папаня! — хором прокричали воры, втягиваясь в азарт веселой Агеевой затеи. — Так что Максима-чудотворца празднуем! Ты скидай, папань, сермяжку-то… сохранней будет, да и телу враз полегше станет!
— Какие ж нонче Максимы? — вслух рассуждал старик, освобождаясь от поддевки, которую Артемий тоже по Агееву так и не законченному плану немедленно унес за порог. — У меня деверь был Максим, так вроде завсегда, бывало, с яблоками…
— Это у вас, отче, на памяти гайка поослабла. А помните народную приметку, — наспех и, видимо, в потеху чуть улыбавшейся Маньке Вьюге изобрел Донька. — Зимний-то Максим из труб гонит дым!
Старик помолчал в доверчивом раздумий.
— Видать, старею, сынки, забыл про зимнего-то, — сокрушенно согласился Финоген, опускаясь на подставленную табуретку. — Правда ваша, годов много. Однако бог милует, зубов хватает, покамест одними кудрями расплачиваюсь…