ий Егорыч натворил?
Напряженье минуты тем еще усилилось, что как раз с кухни донесся заварихинский стук в дверь, — последние мгновенья истекали. Фирсов неохотно склонил голову, соглашаясь на неминуемую теперь, хоть и запиравшую ему в дальнейшем один выгоднейший маневр, ссору соперниц. И сразу, словно только и ждала сочинительского дозволенья, Зина Васильевна вступилась за беззащитную Митину сестренку, избрав для этого первые попавшиеся довольно оскорбительные слова, на которые последовала сдержанная, однако не менее обидная отповедь Доломановой. Незамедлительно поднялся такой переполох, что безработный Бундюков счел за лучшее ненадолго покинуть помещение, чтобы не быть привлеченным к свидетельству в случае убийства. Тогда, имея нужду высказаться до конца, Зина Васильевна закричала на Доломанову еще громче, в отместку за себя, за свое одиночество, уже как на личную свою разлучницу, — кричала и машинально гладила головку разбуженной скандалом Клавди, которая, вбежав откуда-то в рубашонке, привычная ко всему такому, лишь обхватывала потуже колени матери, чтобы успокоилась скорей. Вьюге ничего не оставалось, как с торжеством удалиться в прихожую, все невольпо полюбовались перед уходом на ее отточенную бесстрашную красу… и тотчас, достучавшийся наконец, с черного хода вступил Заварихин. Прежде всего он увидел свою невесту с выраженьем застылой горечи в закушенных губах. Таня сидела в глубоком кресле, затылком отвалясь к спинке, а вокруг с успокоительными каплями и не без видимого удовольствия суетились и судачили женщины. Заварихин послал озабоченный взгляд, но появление своевременно подоспевшего жениха ничем не отразилось в ее заплаканном, еще не обсохшем лице. Правда, соскользнувший со лба локон застилал Тане левый глаз, но ведь правым-то она прямо в упор на него глядела! Именно не слезы ее, не отголоски еще не затихшего скандала взволновали Заварихина, а это пугающее, несообразное с обстановкой безразличие. И не жалость, не потребность защитить любимую, а жгучая необходимость тут же, на месте выяснить загадочное, многое менявшее обстоятельство толкнуло его прямо к Тане… Несколько ошеломленный упущенным из вниманья оборотом дела, Фирсов лишь с запозданием догадался представить гостям Заварихина, уже когда тот, припав рядом на колено, тормошил невесту, допытывался, изнемогая от подозрений.
Самая радость Танина еще больше насторожила его.
— Знаешь, я за брата тут вступилась, потому что все до одного молчали кругом… и так мне одиноко стало, Николушка!
— Нет я не про то… что с глазом у тебя?
И, значит, так нуждалась в слове участия, что не соображала, кому признается в своем роковом недостатке, потому что в нем-то прежде всего и заключались корни ее неодолимого физического страха перед пространством.
— Ах, Николушка, это давно уж!.. лошадь репетировали на манеже, и кончик с шамбарьера оторвался… ну, длинный кнут такой у берейтора, резина со сталью, видал? А я в рядах сидела, и мне по глазу и вот… отслоенье сетчатки называется. — Она вцепилась в его сильную, чуть обвядшую руку, вцепилась и не отпускала. — Знаешь, он у меня, Николушка, ничего, ровно ничего не видит…
Такая беспомощная надежда зазвучала в ее голосе, что даже грубая заварихинская сила, пока не вмешался рассудок, не посмела оттолкнуть ее.
— Ладно, уймись, не дрожи, лихо ты мое одноглазое! Все слюбится, позабудется, с полой водой утекет… — хитрил он, даже волосы огладил Тане — не для посторонних ли, которые все прикидывались, будто не смотрят со стороны.
Едва постихло в их углу, Фирсов приготовился подать знак ко вступлению в очередную главу, и тотчас, все еще всхлипывая по своей природной рыхлости и чувствительности, хозяйка стала примериваться с ножом по числу гостей к именинному кренделю. Заварихин длинной рукой сгреб с большого блюда остатки смородины, самые что ни есть кислые-раскислые, а Петр Горбидоныч поднял руку, прося внимания для одного сверхсрочного заявленья. Он напустил было на лицо шутливое выражение, когда слово самовольно перехватила одна, в косынке, провинциальная старушка, тетка именинницы, давно порывавшаяся завести душевный разговор.
— Угораздило же меня тащиться в гости к тебе, племянница! Кабы звато было, лучше бы мне было, Зиночка… — нараспев начала она и здесь исчезла, на полуфразе вычеркнутая Фирсовым.
Никто не выразил сожаления по этому поводу, тем более что взамен, по тому же сочинительскому мановенью, появился большой, исходивший паром русский самовар.
XIV
— Призываю собрание к порядку, как негласный ваш председатель и преддомком, который в курсе не только всех изданных ранее правил общежития, но и впредь подлежащих изданию! — шуточно возгласил Петр Горбидоныч, приступая к одному ответственнейшему заданию и звоня ложечкой о стакан. — Осталось всего полчаса до срока, после которого, заметьте, скандалы в жилых помещениях возбраняются… так что рекомендую нового не начинать.
Присутствующие, кроме Тани да не меньше ее разволновавшейся именинницы, по достоинству оценили природный юмор Петра Горбидоныча.
— Плесните-ка мне тогда чашечку погуще, поскольку в этом качестве вы ближе всех к раздаче благ земных поставлены, — в не менее оптимистическом топе попросил безработный Бундюков, воротившийся за стол, как только опасность убийства миновала.
— Увольте! — игриво-ускользающим движением отстранился Петр Горбидоныч. — Изобилие дам, характерно, дает мне право уклониться от чисто исполнительной власти… но взамен обязуюсь представить обществу один исключительный сюрприз, который возместит вам напрасно потерянное время! Словом, не жалейте, что ценнейшая тайна только подразнила всех нас, а в руки не далась. Я вам другую… а может, и ту же самую, только с заднего крыльца поднесу. Итак, оставайтесь на местах, я сейчас вернусь, но давайте уж постараемся, чтобы ни стуком ножей, ни шумом хождения не прерывать теперь удовольствия.
— Неугомонный у нас Петр Горбидоныч, никак не даст задремать: то порядки в доме совершенствует, то еще чем-нибудь остреньким общество развлечет! — с похвалой ушедшему отозвался кто-то, даже неизвестно кто, потому что, начиная с этой минуты, все только и глядели на дверь, поглощенные жгучим интересом к предстоящему сюрпризу.
Именинница и чая не успела разлить гостям, как Петр Горбидоныч уже воротился крадучись и с тем же неиссякающим юмором, как бы сгибаясь под тяжестью ноши, которую усердно прятал как бы за вздувшейся павухой.
— Ну, кто из вас более проницательный, тогда догадывайтесь по очереди, граждане, что у меня тут? — лукаво возгласил Петр Горбидоныч.
— Бутылка, — с твердой надеждою высказался мужской голос.
— Толстая книга, — сказал женский голос, разочарованный.
— Все книги по злобе написаны, — дополнил хорошо опознаваемый даже сквозь грохот землетрясения голос безработного Бундюкова.
— Ни то ни другое, а, как видите, обыкновеннейшая, скрозь исписанная тетрадка… — и, положив на стол одному лишь сочинителю пока известный дневничок в черной клеенчатой обложке, приотступил, сделав знак, чтоб никто не притрагивался. — Какое же, прикинем на глаз, содержание может скрываться под столь скромной внешностью? Может быть, под ней заключены неинтересные хозяйственные записи потрат и доходов или нечто другое в том же роде? Нет, сразу отвечаю я, чтобы вас напрасно не томить, а просто задушевная исповедь некоего тут подразумеваемого помещика. Но чья — не добивайтесь, и вздохом не намекну! И ведь что особенно характерно, целых сто восемьдесят пять страниц исписал, ахнешь, причем почерком самогнуснейшим, а буквально глаз не оторвать…
— Чего вы еще там, Петр Горбидоныч, затеяли? — томно спросила Зина Васильевна и покраснела, вспомнив, как хорошеет она в смущении.
— Собираюсь, прелестная, ваших гостей поразвлечь, — раскрылся наконец Петр Горбидоныч, законно чувствуя себя душой собравшегося общества. — Я уж с год за этой штучкой слежу, как она созревает… и чуть он стол забудет запереть, уходя, я тут как тут, да и загляну украдкой. Казалось бы, такой безунывный выпивоха и весельчак, писец-то, а, характерно, все его мысли скрозь упадочные… однако меж них прелюбопытные жемчужинки и гвоздики попадаются!
Если последовательно сопоставить смену выражений в фирсовском лице — то удивления, то детского почти интереса, то негодования, по мере того как входил в свою роль Петр Горбидоныч, можно было вывести заключение, что все это совершалось без ведома самого Фирсова. Едва сближенные вначале, противоречивые характеры его повести сами теперь, помимо сочинительской воли, вступали в отношения сообразно вложенным в них идеям. И, раз уж началось, сочинитель недоверчиво и обратись лицом к окну на слух выверял ритм и диалог этого только что наметившегося в повести поворота… Погода решительно испортилась с приближеньем ночи. Изморось висела в низком и тускло освещенном небе, уныло дребезжало в водостоках, блестели мокрые крыши, а с ближнего вокзала доносились глухие окрики паровозов.
Совершенно бесстрастным тоном, чтобы тем очевидней становилась преступность манюкинского мышления, Петр Горбидоныч приступил к чтению заветной тетрадки, но долгое время никто не понимал, в чем тут перец и когда надлежит прибегнуть к осмеянию, но едва чтец намекнул одною общеизвестной манюкинской интонацией, сразу раскрылось авторское инкогнито, обострявшее увлекательность чикилевской забавы. С одной стороны, всем любопытно стало поглядеть как бы в щелочку за знакомым человеком наедине с самим собою, а с другой — без особых попреков совести, так как Манюкину в его нынешнем состоянии вовсе небось безразлично стало, что именно с ним и каким способом проделывают.
— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою, не от слабодушия решился я на сей легкий и постыдный заработок. Все же, каюсь (лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на днях привозной тепличной клубпички плетеную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по нашему с тобой Камергерскому и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на поздний московский снежок. И не оттого купил, что личное достоинство в своих глазах восстановить хотел, а просто захотелось мне клубнички: так захотелось, что заплакать по-стариковски вп