Вор, шпион и убийца — страница 27 из 40

ы и бог знает что еще. Потом все это пригодилось для растопки — в квартире была настоящая немецкая печка, кафельная.

Мучительно было привыкать к ранним подъемам, но выбора у меня не было. Пряники, крепкий чай — и за стол. К осени попривык. И ворона ко мне прилетала до ноября, ради нее я окно в кухне всегда держал открытым. Прилетит, склюет пшено, насрет — и была такова. Привыкнуть не мог только к этим пряникам — их вкус до сих пор вызывает тошноту.

Внезапно я обнаружил, что привлекаю повышенное внимание женщин. На меня показывали пальцем, за моей спиной шептались, и со мной, черт возьми, хотели познакомиться поближе. Понятно, что смерть молодой женщины, ждавшей ребенка, поразила чувствительные сердца скучающих жительниц маленького городка, где никогда ничего не происходит. Меня жалели: я был страдающим супругом, вдовцом, черт возьми, нуждающимся в утешении.

Первой решила утешить меня Люся, Элина подруга, заведующая терапевтическим отделением районной больницы. Как-то вечером она зашла с бутылкой вина в сумочке, мы выпили, Люся заговорила вдруг о чувстве вины, потом расплакалась, я принялся ее утешать, и мы естественным образом оказались в постели. Но связь эта была недолгой. Мы оба чувствовали мучительную неловкость: Люся пыталась расплатиться со мной сексом за смерть подруги, а я выступал в унизительной роли сборщика постыдного налога. После трех-четырех встреч мы расстались, почувствовав после этого облегчение и оставшись друзьями.

Потом была другая Элина подруга — та самая Ада, Исчадие, с Тургеневым в Гибралтаре, жаркая, необъятная, душевная, но глупая во всем, что не было связано с сексом и нежелательной беременностью. С множеством ярких деталей она рассказывала о том, как избавлялась от плода, выпив из горлышка бутылку крепленого и сев после этого в горячую ванну. «А еще это можно сделать при помощи вешалки…»

Вскоре я понял, что превращаюсь в какую-то непристойно-комическую персону, и стал запирать дверь на ключ и цепочку. С Аликом у нас был даже уговор об особом стуке, чтобы я мог опознать друга.

В тот вечер, когда пришла Лиса, я слушал музыку — кажется, Моцарта (к этому меня пыталась приучить Эля), музыка звучала довольно громко, и стук в дверь показался мне условным знаком, о котором знали только я и Алик.

Я сбросил цепочку, распахнул дверь, Лиса нырнула под мою руку и мигом оказалась в квартире.

Я был ошеломлен. Это же была Лиса, та самая Лиса, пащая, которая переспала, кажется, со всеми офицерами гарнизона, героиня семейных скандалов и непристойных историй. Ее прозвище стояло в синонимическом ряду, начинавшемся со слова «блядь». А я никогда не имел дела с шалавами. Ни с девушками с пятого перрона Южного вокзала, ни с теми, что подрабатывали в такси, интересуясь у клиента, не желает ли тот «свежатинки», ни с обитательницами общежития трамвайно-троллейбусного управления, имевшего в Калининграде дурную славу, ни с морячками, женами моряков дальнего плавания, которые по вечерам ловили мужчин в ресторанах, ни с девицами, дежурившими на «разводах» — на стоянках такси у ресторанов, откуда их забирали клиенты, а потом, уже заполночь, милиционеры из мотодивизиона, которые увозили девиц в свое общежитие, ни, наконец, с офицершами, погуливавшими налево, пока их мужья дежурили в подземных бункерах на ракетных базах, хотя эти офицерши трахались не за деньги, а от скуки…

Лиса скинула туфли и с интересом обследовала мою квартиру, не умолкая ни на минуту: «Ого, унитаз! А мы-то ссать на улицу бегаем. И ванна, надо же, помыться можно. Классная у тебя печка. Книжки любишь? Так я и думала. — Остановилась перед фотопортретом Отара Иоселиани с мухой на лбу. — Бляха муха! Отар? Грузин? Тогда понятно. А я мухами брезгую…»

Здесь можно было бы написать фразу «я утратил дар речи», но это было бы неправдой: я просто не знал, о чем разговаривать с такой женщиной.

Она достала из сумочки бутылку водки, я принес стаканы, мы сели за стол, выпили, закурили.

Я лихорадочно соображал, как бы от нее избавиться. У нее были красивые плечи, великолепное тело, умопомрачительные бедра, все так, она была очень привлекательной, очень сексуальной, но, боже правый, это была Лиса! Сама Лиса! Я струсил не на шутку. Она сидела напротив, одетая в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее, и улыбалась, не сводя с меня взгляда. Весь запас провинциального жизнеспасительного лицемерия поднялся из глубин моей души и вопил, требовал, чтобы я немедленно что-нибудь придумал. Я ничуть не сомневался в том, что, невзирая не позднее время и темноту, кто-нибудь да видел Лису входящей в дом (а потом увидят и выходящей), а поскольку в этом доме я был единственным неженатым жильцом, то завтра же весь город узнает, что я переспал с этой шлюхой, с распоследней шлюхой. Да она сама всем об этом расскажет, как только выйдет отсюда, даже если ничего между нами и не случится. И тогда — конец моей репутации приличного человека, романтического героя, совсем недавно похоронившего жену. Конец репутации человека, умеющего держать язык за зубами и обделывающего свои темные делишки так, чтобы об этом никто — ни сном ни духом, то есть в рамках приличия.

Пепельница наполнилась. Я вынес ее в кухню, вытряхнул окурки в ведро, обернулся, почувствовав, что Лиса стоит за спиной, она вдруг прижалась ко мне и проговорила, глядя снизу вверх на меня своими красивыми блядскими глазами, полными слез:

— Не прогоняй меня, пожалуйста.

Я наклонился к ней — и вдруг чихнул. Потом еще раз, еще и еще.

— Вот видишь, — прошептала она. — Это знак.

Когда ей было двенадцать, мать отдала ее мужчине, которого пыталась удержать любым способом. Но Лиса на мать не обижалась — тот мужчина научил ее всему, и он был превосходным любовником: «Ты знаешь, что такое оргазм? Впервые у меня это было с ним». В шестнадцать с небольшим, уже беременная, она вышла замуж за могучего красавца и отпетого негодяя, который бросил ее через три месяца и уехал черт знает куда. Она родила дочь, окончила техникум и работала товароведом в горторге.

Под утро она наконец спросила:

— Ты любил ее? Жену свою — любил?

— Не знаю, — честно ответил я. — Мне было хорошо с ней, но я не уверен, что это была любовь. Иногда я думаю, что не способен на любовь. Когда она умерла, мне стало стыдно. Мне и сейчас стыдно, когда я думаю о ней, но не уверен, что это любовь…

Похоже, она не ожидала такого ответа.

— Все вы, мужики, козлы, — наконец беззлобно сказала она. — Давай-ка баиньки.

На следующий день я ждал ее, и она пришла.

— Ты хоть жрал что-нибудь? — спросила она. — Нет уж, давай-ка я сама приготовлю.

Через неделю я дал ей второй ключ от квартиры. Она принесла халат, тапочки и зубную щетку. К моему возвращению готовила ужин — у нее это неплохо получалось. Иногда мы ходили в кино. Ее звали Ксенией — я называл ее Сеней, и ей это нравилось. О нас судачил весь городок. На меня смотрели с изумлением, но вопросов не задавали. По выходным мы занимались сексом где придется — на полу в тесной прихожей, в ванной, в кухне. Я наконец-то понял, что имеется в виду, когда о женщине говорят «отдается»: Лиса отдавалась всем телом, словно пытаясь стать частью меня, отдавала себя всю, всю, и если бы у нее была душа, то она, наверное, отдавалась бы и всей душой. Я упивался ею, а ей — ей хотелось нравиться мне. Она пыталась читать новеллы Сервантеса, который мешал нам заниматься сексом на тахте: желтые тома расползались от тряски. Она пыталась слушать музыку, которую слушал я. Она сменила прическу и перестала нещадно краситься.

После ужина я читал ей вслух «Анну Каренину». Пришлось довольно долго растолковывать смысл эпиграфа, слова Апостола, которые Толстой предпослал роману: «Мне отмщение, и Аз воздам», а потом дело пошло. Каждый день мы читали пять-шесть страниц, а то и больше. Сеня была очень сентиментальной: судьба Анны трогала ее до слез.

Я старался не думать о будущем, понимая, что его у нас нет. Жил, замерев в настоящем, боясь неловким словом или движением запустить какие-то страшные часы.

Это продолжалось больше двух месяцев.

Сеня задерживалась допоздна, когда навещала свою мать. Но в тот раз она пришла под утро. Вымылась ледяной водой с ног до головы, залезла под одеяло — ее прохладное и влажное тело пахло земляничным мылом — и сказала: «Вот и все». Я попытался поцеловать ее — она меня легонько отстранила и стала рассказывать о том, как убила любовника своей матери, который изнасиловал Алину, потом убила мать, пытавшуюся защищать любовника, а потом убила и дочь, чтобы та не повторила судьбу матери, то есть Сени. Я не поверил ей. Тогда она повторила свой рассказ, потом крепко обняла меня и замерла. Я погладил ее по голове и сказал, что у нас впереди два дня, суббота и воскресенье, вдруг что-нибудь да придумаем, можно ведь подождать до понедельника…

— Нет, — прошептала она. — Так не должно быть, и ты это сам понимаешь. Должен понимать.

Утром она снова приняла ледяной душ, тщательно оделась, собрала свои вещи — халат, тапочки, зубную щетку — и ушла.

После обеда я вышел прогуляться и обнаружил на входной двери последний привет от Сени. Дверь была обита чистым желтым электрокартоном, на котором она оставила свой поцелуй — отпечаток густо напомаженных губ. Ей пришлось опуститься на колени, чтобы оставить отпечаток в том месте, ниже дверной ручки. До той минуты я все еще не верил во все то, что она наговорила, во все эти убийства, а тут понял, что она говорила правду, и чуть не закричал от ужаса. Вернулся в квартиру, схватил мокрую тряпку и принялся тереть картон, проклиная на чем свет стоит Сенину сентиментальность, тер и тер, пока на двери не осталось и следа этого душераздирающего поцелуя.

Суд приговорил ее к четырнадцати годам исправительно-трудовых лагерей.

Через два года она погибла в колонии: в драке лесбиянок ей перерезали горло куском стекла.