Вор, шпион и убийца — страница 29 из 40

Как-то осенью по радио передали, что на следующий день ожидаются сильные заморозки, переходящие в сильные морозы. Свеклу убирали поздно, чтобы она успела «подсахариться», а тут речь шла о гибели урожая. Председатель собрал людей со всего поселка, выложил пачки денег на стол и попросил поработать ночью. Люди согласились. После этого Суздалев поехал в наш городок и попросил моего отца одолжить на одну ночь прожекторы, которые стояли и висели на территории фабрики. Отец сказал, что не может этого сделать, но на складе валяются корпуса старых прожекторов, которые издали нипочем не отличить от новых, а охрана никогда не проверяет, какие там прожекторы стоят на дальних участках фабрики, где складывали трубы, кирпич и бухты проволоки. Вечером Суздалев со своими людьми заменил новенькие прожекторы на пустые корпуса, которые ему — все равно выбрасывать — отдали со склада. Всю ночь сотни людей убирали свеклу при свете мощных фабричных прожекторов и успели убрать весь урожай, после чего Суздалев тотчас вернул прожекторы на фабрику.

Этот эпизод вполне сгодился бы для советского очерка о хорошем председателе колхоза. Суздалев таким и был. Вскоре его сделали председателем райисполкома, а потом первым секретарем райкома. И на том все кончилось. Если бы существовала должность директора района, он был бы идеальным кандидатом на этот пост. Михаил Андреевич просто не понимал, что это такое — партийное руководство хозяйством (впрочем, этого никто в стране не понимал), и мучился, уговаривая бездарей-руководителей «проявлять инициативу и настойчивость», хотя ему явно хотелось надавать бездарям по шее и самому взяться за дело.

— Мы же марксисты, — сказал он мне, — мы же понимаем, что меняй людей не меняй — ничего не изменится, пока не поменяем систему. И ведь все это понимают, но думают одно — говорят другое…

Я не стал спрашивать у первого секретаря райкома КПСС, что он подразумевает под «системой».

Вернувшись из колхоза, мы остановились у райкома, и Суздалев сказал: «Заканчивай срочно университет — нам нужно, чтобы у тебя было высшее образование. Это не просьба».

У него была забавная привычка: прощаясь с кем-нибудь, он говорил: «Жму руку», — но руки не подавал.

Я восстановился в университете (на заочном отделении), за месяц сдал все зачеты и экзамены за два курса — преподаватели «по старой доброй памяти» ставили иногда оценки не глядя — и взялся за диплом.


В редакции появилась новая сотрудница — девушка с прекрасными персидскими глазами. Дождавшись, когда ей исполнится восемнадцать, мы поженились. Свадьба была, разумеется, скромной, но все редакционные на ней были, включая Эдика.

К свадьбе нужно было купить мяса. Алик посоветовал обратиться к Таньке, которая заняла его освободившуюся квартиру в Цыганском доме. Это была деваха лет двадцати семи–тридцати с брюзгливым лицом, толстенными стройными ногами без колен и скверным характером. Она работала продавщицей в мясном магазине, прилавки которого были вечно пусты, хотя к заднему входу каждый день подъезжали машины с мясокомбината.

Когда я пришел к ней за мясом, Танька сказала:

— Эдик твой — пидарас: в школе меня гнобил, а сейчас жопу лижет, вспоминает, какая я была хорошая… дай мясца, Танюшенька… Танюшенька и Танюшенька… да меня Танюшенькой даже муж не ебет — только Танькой… морда жидовская… Мне вот тут понадобилось аборт сделать, позвала докторшу, и она мне прямо тут, на этой колоде (кивнула на колоду, на которой в подсобке рубили мясо), все и сделала. Я ей за это печенки дала.

Говорила она, впрочем, о прежних временах: после назначения на должность главного редактора Эдик получил доступ в подвал райкома партии, где рубили мясо «для своих», и очень этим гордился.

Рядом с электронными весами в мясном магазине стоял электрочайник, и я знал — почему: если включить электрочайник, весы дадут сбой.

Танька перехватила мой взгляд, усмехнулась и спросила: «Десяти кило хватит?»

На свадьбе Эдик был тих, много пил и говорил моей матери:

— Знаете, Зоя Михайловна, в районной газете можно полноценно работать три года, а потом — все, каюк, мозги набекрень, хотя никто этого не замечает. Три года. Я это называю нормой безумия. А я пять норм отработал. — Он поднял пятерню — пальцы дрожали. — Пять.

С рождением сына у нас начались новые проблемы. Мало того что в магазинах не было еды, а за той, которую выбрасывали иногда на прилавки, приходилось выстаивать в буйных многочасовых очередях, — так в детской молочной кухне не было молока, в универмаге не было ни пеленок, ни детской одежды, а в кране — воды.

В городе была дефектная система водоснабжения, она то и дело выходила из строя, и воду отключали на пять, семь, а то и на десять дней. К колодцам выстраивались очереди, а их, колодцев, было всего три на десятитысячный город. Наш колодец находился во дворе через дорогу. Я ставил на детские санки два ведра и отправлялся по воду. В большом полутемном дворе мерзла мрачная терпеливая очередь — несколько сот мужчин и женщин. Вода в колодце то и дело кончалась — вычерпывали, и люди ждали, пока снова наберется. Часа через два-три я возвращался домой. Теперь можно было искупать малыша и приготовить еду.

В аптеке свободно можно было купить только анальгин, ацетилсалициловую кислоту и презервативы. Заведующая аптекой — величественная гречанка с величественной башнеобразной прической — минеральную воду «Боржоми» и «Ессентуки» выдавала только по рецептам, причем запас воды хранила в своем кабинете.

Конечно же, голода не было, и никто не голодал. Тогда даже шутка ходила: «Все жалуются на отсутствие продуктов в магазинах, а придешь в гости — стол ломится». Но именно об этом — о дефиците всего и вся — все только и говорили. И больше всего — об отсутствии мяса.

Мясо, мясо, черт возьми, мясо!..

Казалось, пропав с прилавков, оно заняло место в нашей душе, место, которое предназначалось для чего-то иного, гораздо более важного, что не выводится из организма человека в процессе дефекации…

Моя бабушка и мой отец пережили страшный белорусский и страшный украинский голод, а мать, пережившая три великих голода, вспоминала, как мимо ее родного Саратова в сторону Каспийского моря медленно шли плоты, заваленные телами умерших от бесхлебья.

«Мы мечтали о хлебе, — говорила мать, — и это было нормально, непозорно, потому что мы хотели жить. А сейчас, когда все мечтают о мясе, меня мутит от стыда».

Наша газета изо дня в день писала обо всех фабриках и заводах района, но про мясокомбинат — раза два-три в год. «Они там, конечно, победители соцсоревнования, — говорил главный редактор, — но мяса-то в магазинах нет. Не дразните людей. Лучше не надо употреблять лишний раз этих слов — мясо и колбаса».

Милиция то и дело устраивала засады у мясокомбината, ловила воров, тащивших мясо, но остановить этот процесс было невозможно, потому что невозможно ни за что.

Мой университетский друг, служивший в то время следователем военной прокуратуры, однажды рассказал о краже крупнокалиберного пулемета из воинской части под Калининградом. Солдат, охранявший технику (оружие сняли с бронетранспортера), на допросах говорил одно и то же: «Мне сказали, чтоб следил за брезентом. Брезент — да, это понятно, брезент могут украсть, потому что это вещь, а пулемет — кому он на хер нужен?» Пулемет, однако, так и не нашли.

Когда на разного рода совещаниях приводились факты и цифры, свидетельствовавшие о поистине вселенских масштабах мелких хищений в районе, области, в стране, никто не удивлялся. Люди в зале подремывали. Воровство стало основой советского общественного договора, негласного договора между властью и людьми. Власть была не в силах противостоять массовому воровству и, в сущности, смирилась с этим, позволяя людям удовлетворять свои потребности в обход закона ради сохранения той фикции, которая называлась социализмом.

Однажды мне приснился сон о воровстве, и в этом сне кто-то бормотал: «У советской власти украли страну — все эти заводы, колхозы, университеты, школы, библиотеки, больницы, кладбища, железные дороги, тепловозы, танки, автобусы, велосипеды, корабли, единственный авианосец — и тот украли. Людей украли — уже давно здесь живут не советские люди, а одни воры, выдающие себя за советских людей. Реки, леса, моря, даже крымскую луну украли. Шум балтийских волн и запах сосен стырили. Помнишь глиняную свистульку, которую ты выменял на отцовский складной нож? Так вот, и свистульку, и нож, и отца твоего, и даже ремень, которым он тебя тогда отлупил, тоже украли. Красть больше нечего, кроме территории. Но и ее выносят в карманах, тащат мешками, вывозят самосвалами, скоро и территории не останется. Вообще ничего не останется, кроме карты СССР. Центральный комитет партии, правительство, аптека номер два и карта СССР готовятся к эвакуации на Лапуту, чтобы продолжить работу по организации продолжения работы с целью углубления, повышения, усиления и улучшения…»

Я любил Свифта и перечитывал его каждый год, но когда попытался превратить сон в рассказ, ничего у меня не вышло: сатирического дара я был лишен начисто.


Вечерами я отстукивал диплом на пишущей машинке «Москва», принесенной из редакции, пока у меня не распухали суставы пальцев, ночью мы по очереди вставали к беспокойному ребенку, в четыре-пять засыпали, если не мешали штурмовые вертолеты, которые по ночам грохотали над крышами — перебазировались в Афганистан, а в восемь я вскакивал, чтобы позавтракать, выпить чаю покрепче и бежать на работу. На весь день уезжал в колхозы-совхозы или сидел днями на партконференциях и пленумах. Лихорадочно отписывался, сдавал текст в секретариат, потом брался за диплом, потом снова…

И я еще успевал записывать в тетрадях какие-то сюжеты, читать Данте, и мы с Леной почти каждый день гуляли под тополями с коляской, в которой спал наш сын.

Это были прекрасные дни любви, покоя и радости.

Осенью меня вызвали в обком и предложили пост главного редактора газеты в самом глухом районе области, на границе с Литвой, куда все отказывались ехать. Я был счастлив: это была перемена участи, о которой я так давно мечтал.