Вор, шпион и убийца — страница 30 из 40

На бюро обкома спросили:

— А не пугает отдаленность района? Далеко ведь от Калининграда…

— Ближе к Москве, — ответил я.

Первый секретарь рассмеялся, остальные подхватили.

Тем же вечером я отправился на автовокзал, купил билет, перекусил в кафе, спустился в туалет. Двое мальчишек лет шести-семи развлекались у писсуаров, с веселым криком мочась друг на дружку. Внутреннюю сторону двери в кабинке, исписанную вкривь и вкось, украшало стихотворение:

Вы, сортирные писаки,

Не кичитеся умом.

Ваши головы, как сраки,

Переполнены говном.

Через полчаса я уехал к новому месту работы.


Мой друг Алик вскоре женился на женщине с ребенком, через год у них родился мальчик. Жена его — она работала бухгалтером в том же колхозе — вскоре попалась на воровстве, села в тюрьму, и Алику пришлось в одиночку воспитывать детей. Отцом он оказался суровым: «Меня отец тоже бил — и ничего, вырос». Вернувшаяся из тюрьмы жена вставила зубы и загуляла. На автобусной остановке в колхозе крупными буквами было написано: «Катька — блядь», и все знали, о какой Катьке идет речь. Старший мальчик поступил в мореходную школу, года два жил с сорокалетней преподавательницей, а когда она бросила его, повесился. Младшего отдали в школу-интернат для олигофренов. Алика сняли с должности секретаря парткома, и он стал пастухом. Люся, заведующая терапевтическим отделением, вышла замуж и родила девочку, которую назвала в память о подруге Элеонорой, Элей. Михаил Андреевич Суздалев получил предпенсионное повышение: его назначили начальником областного управления по охране государственных тайн в печати. Он сидел в своем небольшом полутемном кабинете и беспрестанно курил, злобно поглядывая на стопки официальных бумаг с грифами «секретно»: правила цензуры менялись чуть не каждый день, система стремительно разваливалась, журналисты утратили вкус к повиновению, и никто не знал, что с этим делать. Эдик пережил советскую власть, пережил Ельцина и умер от рака в тот день, когда террористы захватили бесланскую школу.

Глава 7. Формы движения

Члены бюро моего нового райкома разглядывали меня с веселым недоумением: борода, очки, двадцать девять лет — черт-те что, а не главный редактор.

— Рыбак? Охотник?

— Нет.

— Значит, работать приехал, — задумчиво сказал первый секретарь. — Ну-ну.

Здесь была отличная рыбалка, на которую весной съезжались со всей Прибалтики, и охота: леса и болота занимали четыре пятых территории района.

В соответствии с ритуалом на следующий день меня утвердили в новой должности на районной партконференции. Проблем никаких не возникло. Люди поднимали брови, когда узнавали о возрасте нового главного редактора, но голосовали, разумеется, единогласно.

Проблемы начались потом.

Редакция занимала трехэтажный немецкий особняк: узкие лестницы, раздвижные двери, большие комнаты и крохотные закутки, своя кочегарка в подвале. На первом этаже находилась типография. Газета попала в программу «районный офсет», и это было мучением. Здесь выполнялась часть операций вплоть до оттиска на пленке, а вот ее нужно было везти в Советск (Тильзит), за 50 километров, потому что печатные офсетные машины стояли там. Здесь оборудование было разболтано: линотип дрожал, то и дело выходил из строя, плоскопечатная машина ходила ходуном, и оттиски приходилось делать по десять раз, кассы с шрифтами — ну в них, кажется, только не срали. Всюду промасленные тряпки, остатки еды, черт знает что.

Старший — он же метранпаж — литовец по фамилии Шварцас с интеллигентным хитрованским лицом, пьяница. Иногда к нему заходил отец, они выпивали, и как-то старший Шварцас пустился в воспоминания о детстве, о последних днях июня 1941 года, когда «вот тут, на площади», сидел на толстожопом коне полицейский, который регулировал движение воинских колонн. «А куда они шли, эти колонны?» — спросил я небрежным тоном. Пьяненький мужчина махнул рукой в сторону Литвы. Сын дернул его за рукав. Я сделал вид, что не придал этому никакого значения. Они принадлежали к тем немногим немецким семьям, которым удалось увернуться от принудительной эвакуации в Германию, остаться в Восточной Пруссии и выжить при советской власти, сменив немецкую фамилию Шварц на литовскую Шварцас.

Линотипистка — когда она валялась пьяная в канаве, мальчишки соревновались, кто попадет репьем в ее трусы. Наборщица — тонкое красивое создание, когда ее муж пропал, она две недели ходила по гадалкам и ворожеям, пока одна из них не велела обратиться в милицию; мужа нашли утонувшим по пьяни в старом шлюзе.

Редакция произвела примерно такое же впечатление.

Заместитель главного редактора — лет на пятнадцать старше меня, но выглядел мальчиком, челка до бровей, школу и высшую партшколу окончил заочно, еле-еле умел связать слова в предложения, после обеда спал в своем кабинете — храп был слышен с улицы.

Ответственный секретарь — на двадцать лет старше меня, работал главным редактором в соседнем районе, но был снят с должности за беспримерное пьянство.

Старик-корреспондент с негнущейся ногой пил и приносил мне стихи и рассказы своего лучшего друга — спившегося кочегара, бывшего ответсека. Время от времени кочегар являлся в мой кабинет из подвала — в грязном ватнике, шапке-ушанке, в сопровождении собак, которые согревали его по ночам, когда он заваливался спать на куче угля. Старик печатал кочегара — гонорар пропивали вместе.

Две корреспондентки, как вскоре выяснилось, были больны. Юная красавица с пунцовыми щеками и роскошной косой, задержавшаяся в отпуске почти на три месяца, привезла медсправку со штампом «Для девочек» (такие давали школьницам в период менструации). Потом она стала рассказывать всем, что я ее преследую в виде черного кота и подсыпаю яд в горшки с цветами, стоявшие в ее спальне. Но уволилась она сама, без скандала.

Зато с другой дамой, которая писала письма во все инстанции, сообщая, как я по ночам топором рублю дверь ее дома, а она заслуженная ветеранша правозащитного движения, отсидевшая полжизни в узбекских зинданах, — вот с ней пришлось помучиться. Суд дважды восстанавливал ее на работе. Она четко выговаривала «пожайлуста», приседала при встрече со мной в книксене и почти совсем не умела писать.

Ну и бухгалтерша, куда ж без нее: красивая кривоногая дама, обожавшая своих двоих детей до слез, презиравшая мужа-шоферюгу, писавшая стихи без рифмы километрами и однажды сбежавшая из областной больницы, где у нее выкачивали гной из легких, к любовнику в какой-то район, в деревню, ее нашли, вернули со скандалом, и с той поры она притихла: в городе она не нашла бы другой работы.

Завотделом сельского хозяйства — сухонький пожилой мужчина, молотивший на пишущей машинке тысячи строк без устали. Его знал весь район, и он всех знал. В доме пионеров вел несколько кружков, обожал юных девочек, которым дарил цветы, но стоило им выйти замуж, и они переставали для него существовать. Панически боялся врачей. Лечился хозяйственным мылом (мыльной водой полоскал горло), а когда болел зуб, привязывал к нему нитку, другой конец нитки — к водопроводному крану, пускал воду, дергал и падал лицом в раковину, под струю ледяной воды. Он был главной рабочей лошадью редакции — на него можно было положиться. И на заведующую отделом писем, обстоятельную литовку, — тоже. И на фотокора Володю Гельмана, веселого и циничного раздолбая, хорошо знавшего свое дело и при этом — хорошего рассказчика. В юности он с кинопередвижкой объездил все литовское приграничье, крутил кино в сельских клубах, куда иной раз залетала и осколочная граната от «зеленых братьев», снимал стресс водкой в кантонах, оставшихся от немцев, и знал район назубок.

Шофером был Афоня — бывший солист ансамбля песни и пляски МВД, изгнанный за безмерное блядство, ловкий и неглупый парень. Однажды его на месяц забрали на переподготовку военнообязанных, в «партизаны», и он умудрился ночью приехать со службы на огромном военном «Урале», чтобы слить из его баков в наши бочки двести литров бензина: горючее тогда было дефицитом, нам то и дело приходилось выпрашивать бензин в совхозах.

Главной проблемой был не профессиональный уровень моих новых подчиненных, даже не пьянство, а невозможность заменить этих людей: население райцентра — чуть больше трех тысяч человек, района — одиннадцать тысяч, причем среди них немало «карагандинских» литовцев (бывших «зеленых братьев»), которым было запрещено постоянное проживание в Литовской ССР. Промышленностью тут считались сырзавод, мастерские сельхозтехники и леспромхоз. Не было военных — а среди их жен всегда можно найти пишущую даму. Когда я попал на первый райпартхозактив, сердце екнуло: один инвалид, второй, третий… Завотделом райкома протянул руку — сросшиеся пальцы, рожа багровая с перепоя (потом его выгонят: надрался и на клумбе перед райкомом — на центральной площади — оттрахал уборщицу). Среди руководителей немало «подвешенных»: один 31 декабря сбил городскую елку на «уазике», из которого вывалились две голые бабы, несколько банок консервов и бутылок, другой врезался в столб у госбанка, третий как-то проворовался, четвертый, пятый…

Сюда не попадали даже перелетные журналюги, которые были привычным явлением в других районных газетах — бродили из редакции в редакцию, из района в район, нигде подолгу не задерживаясь. Это были люди сплошь пьющие, но среди них изредка встречались настоящие профессионалы. Я знал одного такого. Его звали Арсеном, когда-то он был собкором московских газет, публиковал очерки в толстых журналах, издал книгу недурных рассказов, но в пьяном угаре мог нахамить любому начальству, газетному или партийному, а потому вскоре его увольняли «по собственному». Но тогда я мечтал об Арсене, который мог в одиночку заткнуть все дыры в газете. Позвонил ему и услышал: «Старик, в твоей деревне даже умирать неприлично».

Однажды я стоял у окна в своем кабинете на втором этаже и с тоской взирал на книжный магазин напротив. На двери его было написано «Ценность книги ничем не измерить, книга в мир открывает дв