— А Вовка уже спит, — удовлетворенно проговорил рядом опирающийся на поручень дед, — еле уложил сорванца, обязательно при отплытии хотел присутствовать, а подушки коснулся — и сразу засопел. Комары его закусали. Я окно закрыл, а они — в щели. Так я газету нарезал и все щели заклеил. Вместо клея — варенье смородиновое пошло, ложки три истратил. Зато — ни комарика! Ну, ближе к Салехарду они угомонятся. Там еще холодно. Вы тоже до Салехарда? Тогда есть смысл познакомиться, почти четверо суток вместе жить!
— Четверо суток! — Фомичев присвистнул. Но в глубине души оставался спокоен. Не все ли равно, четверо суток или даже вся неделя? Даже интересно перед возвращением в Москву…
— Савельев моя фамилия. Никифор Анисимович. Знаете, один человек — в общем неглупый и сравнительно образованный — имел со мной беседу. О причинах человеческих перемещений в пространстве. Он называл эти перемещения миграциями. А вы как бы их назвали?
Прошли под мостом через Иртыш. В это время как раз поезд по мосту грохотал. А в небе, над рекой с «Ударником пятилетки» посередине, и над мостом с ползущим по нему грохочущим стальным удавом, беззвучно, горделиво летел махонький — если снизу смотреть — самолет. Да, ничего не скажешь, перемещаются люди в пространстве, очень даже интенсивно перемещаются… Никифор Анисимович терпеливо ожидал ответа.
— Я бы назвал такие перемещения путешествиями, — сумрачно отозвался Фомичев.
— Вот это верно! — обрадовался дед. — Мигрируют олени. А люди — путешествуют! Ну, а какое ваше мнение о причинах будет? Почему путешествуют? Социальные законы?
— Главным образом… Но, конечно, немалое значение имеет натура-дура. То есть движение души, — Фомичев, как мог, пытался перебороть свое плохое настроение.
Савельев был потрясен. Протянул руку, сильно, до боли, сжал пальцы единомышленника.
— Тогда… Могу вам признаться, — сказал он с волнением, — мы с Вовкой — путешественники!
Оказывается, внук Вовка закончил в этом году с похвальной грамотой первый класс, и в виде поощрения дед взял его с собой в свое очередное путешествие. Он, оказывается, чуть ли не всю страну изъездил, Никифор Анисимович. Еще с сыном ездил. Теперь с внуком. Нашу страну надо с детства начинать объезжать, а то не успеешь. Сам-то он, Никифор Анисимович, много попутешествовал. В гражданскую до Тихого океана добрался, согласно песне. Он тогда в отдельном кавполку служил, взвод конной разведки. В Отечественную — на бронепоезде, до Риги. А дальше — пешком больше. Повидал. Но не все. Вовка — тот все успеет. Вовремя начал. Да и удобней оно в мирной обстановке. Мать Вовкина поначалу его не отпускала, боялась — дед в годах уже, можно ли ему внука доверить, дорога не близкая. А Вовкин отец, сын Никифора Анисимовича, разрешил. Он сам ведь с ним ездил в детстве. В Хабаровск, в Москву, Ленинград, в Молдавию. Тогда, двадцать семь лет назад, в Молдавии, в Кишиневе, по улицам одновременно двигались трамваи и волы, запряженные в неповоротливые повозки. Бочки с вином стояли на перекрестках, стаканами пробовали… Надо завернуть туда с Вовкой, поглядеть, сравнить…
— А какой у вас вообще маршрут? — спросил Фомичев, прислушиваясь то к словам Савельева, то к тому, что творилось у него, у Фомичева то есть, в душе. — Как? Что вы сказали?..
Старик терпеливо повторил:
— Тюмень — Тобольск — Салехард. Из Салехарда, самолетом, в Архангельск. Оттуда морем — Баренцевым и Белым — до Мурманска, восемьсот десять километров. Затем — Ленинград. Дальше — в Молдавию. Из Кишинева в Москву, а там и домой.
Фомичев ошарашенно покачал головой:
— Ну и ну!
— Всего четырнадцать тысяч километров, — скромно произнес старик. Изумление Фомичева доставило ему немалое удовольствие. — Небось думаете — кучу денег истратим? Отнюдь. Продукты некоторые у меня с собой. Кое-что подкупаю. Все натуральное, простое, но здоровое. Каши, молоко. Иногда мясца в доступных столовках отведаем. Ресторанов не посещаем. Вина не пьем. Рублей двести уйдет, не больше. Все подсчитано. А на что же еще пенсию тратить?
Перед тем как уснуть, Фомичев долго ворочался на узкой полке крохотной одноместной каюты, все вспоминал отплытие. И снова вставали перед глазами грузовики на причале, щедро отдавшие теплоходу ящики и мешки; пассажиры, выстроившиеся в длиннейшую очередь… Старухи с разноцветными узлами, мамы с сонными детишками, молодые супруги с модными спортивными сумками… Мужчина в новой шляпе, новом плаще, в темных противосолнечных очках, в новых, сверкающих башмаках. Живой манекен! Еще один мужчина — морщинистый, с желтыми усами, без вещей, только с раскрытым блокнотом и авторучкой. Ей-богу, старый знакомый! С десяток юнг, лет этак от девяти до двенадцати. Пара-тройка крепышей среди них. Тельняшки обтягивали вполне уже рельефные мышцы. Пара-тройка слабеньких, бледненьких, малорослых, на собственные клёши наступают. И пара-тройка флегматичных толстяков… Кто-то в очках даже. И даже одна девчонка среди них. Командир их — смуглый до черноты, почти негритенок, быстрый, жестокий, на рукаве красная повязка. Выстроил всех на причале, коротким тычком убавил пузца одному из толстяков…
— Товарищ капитан! Группа юнг из клуба юных речников прибыла для прохождения производственной практики! Старший группы — Саранчин Митя!
И капитан Серпокрыл, кряжистый, тяжелый — ничего общего с сыном, с Толей, — без тени улыбки выслушав Митю, кивнул и велел найти боцмана, тот знает, поможет устроиться. «Ложитесь ночевать. Завтра все обсудим».
Черная, медленно светлеющая щель между причалом и теплоходом. Серебро с чернью… Громкие невнятные команды капитана по рупору. Отплывающие и провожающие прощаются, протягивают друг другу руки — с причала и с нижней палубы. Такие крепкие рукопожатия, что теплоход на несколько мгновений вдруг замер, не мог отойти. Но рукопожатия разрываются…
— Маша! Машуня! Напиши!..
— Напишу!
— Федя! Федь! Деньги в пижаме! В кармашке!
— Тетя Аня! Тетя Аня, как приедешь — сразу туда! Поняла?
— До свидания! Спокойной ночи! Идите домой!
Как всегда, в последние минуты столько всего сказать нужно, столько припоминается важного, не сказанного второпях, не сделанного…
— Так я приеду-у-у!..
— Приезжа-а-ай!..
— В пижаме! В кармашке!
— Сразу туда! Туда!..
Фомичев ворочался, засыпая. И ворочался, терся о днище и бока теплохода Иртыш. Доносились иногда сверху, из капитанской рубки, чуть усиленные рупором невнятные команды. Подходили к каким-то пристаням, отходили, «…совой отдать!..» «Пра… руля!..»
Бронников ждал очередного разговора с Тюменью. Рабочий день в конторе экспедиции давно закончился. Только здесь, в его кабинете, все еще суетилась новая техничка. Старалась при начальстве, показывала рвение. Да и за комнату, которую выделили ей с сыном, видно, отблагодарить таким образом решила. Все терла, терла. Все протирала что-то. А Бронников нервничал. Вдруг Тюмень дадут. Ему не хотелось, чтобы посторонний человек, пусть даже нечаянно, оказался свидетелем. Ни к чему. И только подумал — звонок. Тюмень?
— Да! Тюмень? — закричал Бронников, сорвав трубку и моментально забыв об уборщице. — Это роддом? Слушаю!
— Международный, — произнес в трубке механический женский голос, — Братислава на проводе!
— Слушаю! Венделин, ты? — Бронников удивленно заулыбался. — Гловачек! Але!
Что-то потрескивало… Потом:
— Бронников! Коля! — прорвался вдруг через полмира знакомый голос. — Привет! Да, да! Слышу! Я тебя хорошо слышу! Как ты? Порядок? Здоров? Жив?
— Порядок, Венделин! Полный порядок! Ано! Ано! То есть да!
— Я скоро собираюсь поехать к вам! Полететь!
— Ну-у-у?! Здорово! К нам? В Сибирь?
— Ано! В Тобольск! Оттуда дам знать, и мы обязательно… — частые гудки.
Бронников, все еще улыбаясь, положил трубку, крутнул головой. Надо же, Гловачек скоро здесь будет, в Сибири. Что ж, за пельменями дело не станет. Да-а-а… Хорошо бы, если бы Алена к тому времени… Братислава прорвалась, а Тюмень молчит. Взглянул на уборщицу, наступающую на него со своей шваброй, перебрался на другую позицию, от стола к сейфу, потом от сейфа к дивану, оказался возле окна и, повернувшись спиной к плеску воды, грому передвигаемого ведра, шлепкам влажной тряпки, больше с места не тронулся. Пусть ее, как знает. За окном поздний уже, но светлый, как день, вечер. Поселок притих, домовничает, ужинает, пьет чай, готовится ко сну. Сколько лет назад это произошло? Вьюга, темень, мороз был под пятьдесят… Весь день проплутал он тогда в поисках первой в этих местах буровой, нескольких бревенчатых домиков на полозьях. Приводные ремни нес в рюкзаке. Ждали их на буровой. Очень ждали… А он… Заблудился. Потерял ориентацию. Закружило его, ощущение реальности стало каким-то зыбким. Не то спал, не то бодрствовал. Шел, шел… Никак не мог понять, в какую сторону течет река, лед толстый, непробиваемый. Два раза выстрелил. Три патрона осталось. И вдруг заголубело что-то в темноте, зазеленело, словно аквариум гигантской теплицы. Еще несколько десятков шагов, еще… И он уже не брел теперь — бежал. Вбежал — и глазам не поверил. Лето… В цвету все. Светло… Что это? Мираж?.. Но какой явственный! Трогал деревья, явственно ощущая шероховатость теплой коры, растирал листья между пальцами. Он и смеялся, и плакать готов был. Что это?! Родник журчал в траве. Необыкновенной прозрачности. Все галечки на дне видны.
Ягоды морошки алели в сочной траве звездочками. Хлопая крыльями, разлетелись из-под ног белые куропатки. Белые. Зимнее оперенье. Значит, тоже на тепло сюда, в мираж этот, залетели, кормятся… Ну и ну! Курорт! Санаторий! «А может, я замерзаю, — подумал Бронников, — и это мой последний предсмертный сон?» Он попятился, побежал назад и тут же выскочил в ночь, на мороз. Пространство удивительного оазиса оказалось четко ограниченным. Можно было стоять одной ногой на зеленой траве, а другой — за пределами оазиса — на снегу. Бронников снова вбежал в зеленую теплынь, в свет. Он не знал, что делать. Направился в глубь оазиса, сделал шагов двадцать — двадцать пять и снова выскочил в морозную темноту. Вернулся назад, к источнику, сел на траву, сбросил с плеч тяжкую гирю рюкзака. Положил на колени ружье. «Спокойно, — уговаривал он себя, — спокойно. Сибирь, она такая, тем более Заполярье. Сколько раз необъяснимую девиацию наблюдал, магнитная стрелка компаса показывала порой бог знает куда, вертелась, как чокнутая. Колебания температуры, свечения… А легенды ненецкие, таинственные небылицы, слухи… Мало мы о ней знаем, о Сибири, по верхам все… А что, если это не мираж вовсе, а реальность?» Растопыренной пятерней он, как гребнем, прочесал траву рядом с собой, и на ладони осталось несколько кроваво-алых ягодок. Бросил их в рот. Сморщился от кисло-сладкой свежести их. Зашевелились кусты. Снова взлетели куропатки… Вскинул ружье, выстрелил. Шмякнулась в траву, задергалась раненая птица. Два патрона осталось. Посмеиваясь, пожимая плечами, Бронников развел костер, испек плохо ощипанную куропатку, поел. Зачерпнул ладонями из ручья горьковатой отдающей металлом воды. Что же предпринять? Надо идти — приводные ремни у него, буровая станет… Но ведь там, всего в нескольких шагах отсюда, — пятидесятиградусный мороз, снова окаменеют, ослепнут глаза, одеревенеют плечи… Что-то белело неподалеку в траве. Округлое, серовато-белое, с темными отверстиями… Череп! Бронников вскочил на ноги. Человеческий череп! Здесь уже кто-то был. Когда-то… И вот что от него осталось… Значит, не нашел в себе сил выйти отсюда, из вечного лета, туда, в ледяную ночь. Бронников не заметил, как пересек границу травы и снега, света и темноты. Спохватился — ружье оставил. Вернуться? О нет! Главное — рюкзак не оставил. Волок его за собой по снегу. Низко нагнувшись, почти закрыв глаза, лег грудью на ветер — шел, шел… На деревья наталкивался. «Все, — сказал он себе, — если доберусь, если найду буровую — все, больше никогда!..» И тут голоса, люди навстречу выбежали, Бондарь… «Это ты? Бронников, это ты?!» И вправду — дня три ни на шаг не отходил Бронников от буровой. Но н