— Ой, что это?! — вскрикнула вдруг Вера. — Смотри! — В небе — над рекой, над плоскими безлесыми берегами — задвигались, заполыхали разноцветные бледно светящиеся ленты. Изгибались, закручивались, переливаясь всеми оттенками, розовыми, зелеными, немыслимыми.
— Северное сияние, — восхищенно прошептал Бондарь.
— Но ведь летом северного сияния не бывает! — вскричала Няруй. Отсветы небесного огня пробегали по ее взволнованному лицу. — Не бывает!
Видение медленно истаяло, погасло. Словно улыбка, скользнувшая по прекрасному лицу. Подаренная им улыбка.
— Когда мы говорим: нужно беречь природу, — задумчиво прозвучал голос Бондаря, — то понимать это следует: беречь для себя. Не для самой же природы. В конце концов, научились же мы и продолжаем учиться разумному ведению своего сельского хозяйства, природы, так сказать, прирученной. Верно? Предпочитаем в качестве производителей быков-трехлеток, например, — вздохнул он, — опыт подтверждает, что это эффективней. Я верно говорю?
Она молчала.
— Мы не считаемся с тем, как к этому относятся сами олени, так? И если, по аналогии… В наших отношениях с природой дикой мы тоже должны…
— Ой нет! — перебила она. — Ой нет, Бондарь! Что-то не так все… Не так…
— А как же? — тихо спросил он и посмотрел в бледное пустое небо.
Она пожала плечами.
«Да, что-то не так, — подавив вздох, подумал и Бондарь, — одним разумом, одной целесообразностью не обойдешься. Очевидно, отношение к природе — категория нравственная, область души это. Но что поделаешь, людям кроме северного сияния необходимы и нефть, и мясо… и… и…»
— Твой заместитель, — нарушил он затянувшееся молчание, — обмолвился, что во время перегона с пастбищ на забойный пункт олени много теряют в весе.
— Да, теряют, — посмотрела она с недоумением.
— Я видел, гонят и мимо Базового. А что, если создать один из таких пунктов прямо у нас, в поселке? Добрых полтораста километров долой со счетов. Так? И совхозу прибыль, и нефтяники с мясом, и…
Она не засмеялась.
— Что ж, стоит подумать, — и вздохнула.
Приблизились черные пирамиды угля у берега Подбазы. Раскачивались мачты антенн. Пристали. Немедленно появился комендант Бояршинов.
— Дмитрий Алексеевич, с добрым утром! Цемент для подшефных готов! Товарищ Няруй, подпишите ведомость, вот чернильный карандаш.
Отклеившись от штурвального колеса, показался из рубки Писима Харичи, быстро, вразвалку подошел, протянул несколько машинописных страничек:
— Это от Арти. Велел, — и тут же отошел, захлопотал у бочек с дизтопливом.
Бондарь с растерянным смехом перелистал странички гороскопа. Сунул их в карман и, перепрыгнув через невысокий борт на причал, направился к общежитию.
— Дмитрий Алексеевич! — догнал его Бояршинов. — Хоть вы ей растолкуйте! Ведь задаром отдаем, по-шефски, а она… Промок, говорит, затвердел, не возьму…
— Бронников еще спит?
— Ха-ха! Уже часа четыре, как отбыл! На Сто семнадцатую! Да, вы же ничего не знаете! Там опять… Пузыри эти! Клянусь!
— Вертолет есть? — вырвалось у Бондаря.
— Только что сел. Миша. Фаизовский. Балок на подвеске притащил. На Сто семнадцатую он, правда, не собирался…
…Уже в вертолете Бондарь почти со стоном вспомнил, что не простился с Няруй. Бестолково получилось, нелепо. Слова не сказал, ушел… Ах, черт! Глянул в иллюминатор — внизу, на чуть морщинистой, серебристой поверхности реки, крохотным семечком подсолнуха чернел «Маленький Ташкент». Это он отсюда, сверху, застывшим кажется, а там… Белопенными усами вскипают у носа буруны, быстро уплывают назад и тают за кормой ледяные лебеди, и встречный ветер ерошит черные волосы Няруй.
— До свидания! До свидания! — повторял Бондарь, вжимаясь лицом в чуть вогнутое стекло иллюминатора.
Уже много позже он вспомнил о подарке Арти, вытащил смятые странички с гороскопом. «Ну-ка, что там по поводу декабря говорится?»
«Бук. Заботится о своей внешности, иногда чрезмерно. Бережлив, но не скуп. Пригоден для руководящей должности…»
Бондарь расхохотался. А что? В чем-то сходится. Для руководящей должности Бронников и в самом деле пригоден. «Ну-ка, а по моему адресу?..»
«Июль — береза. Это дерево красивое и стройное. Не выносит вульгарности. Неприхотливость сочетается в нем с…»
Бондарь улыбался. Смотрел в светлый круг иллюминатора. Думал. Жизнь идет. Идет… Свернул странички гороскопа, сунул их в папку с бронниковскими бумагами. «Надо будет, — решил он с улыбкой, — передать этот гороскоп в отдел кадров. Пусть руководствуются им при оформлении на работу…»
Если хочешь, чтобы утро было солнечным, — не слишком плотно задергивай перед сном шторы. Поскольку Фомичев вчера ночью вовсе шторок на окне своей каюты не задернул, то разбудило его солнце. И радио. Оно гремело откуда-то сверху, с верхушки мачты, должно быть. Иноязычная песня, заморский залихватский джаз оглашали просторы Иртыша и безлюдные дикие берега. Ярко-алые, недавно окрашенные — навигация только началась, — покачивались на воде бакены. Чувствовалось — у реки есть хозяева. Фомичев достал из рюкзака бритвенный прибор, взбил в металлическом стаканчике пену. Только принялся за бритье — в окно заглянула чья-то заросшая многодневной крученой щетиной физиономия. Зырк-зырк по сторонам, облизал губы. Глаза злые.
— Побриться не одолжишь? А то я… Забыл.
Фомичев осторожно провел бритвой по щеке. Обнажилась полоса девственного румянца.
— Не слыхал разве? Жену и бритву не одалживают.
— А есть она у тебя?
— Бритва?
— Нет, жена? — он вроде бы шутил, этот заросший щетиной субъект, а глаза у него злые были, даже ненавидящие. Зырк по сторонам, зырк. Не дождался ответа — исчез. Что за деятель такой? Хиппи?
Побрившись, Фомичев неторопливо — спешить некуда — обошел теплоход. Все скамейки на палубе были уже заняты. Музыка, солнце, вода… Короче говоря, праздник. Старики, старухи… Одна, очень тепло одетая, с большим костлявым лицом — что-то интересное рассказывала, целую толпу возле себя собрала. И дед Савельев, конечно, слушал ее, посмеиваясь. И человек с желтыми усами, кончики которых серебрились сединой. Этот даже в блокнот незаметно кое-что заносил.
— Дай, думаю, погляжу на них на всех напоследок, — рассказывала старуха, — почти все ведь по берегу живут. Туда да обратно — и помирай, Егоровна, с легкой душой! Ну, телеграммки им отстукала: «Буду теплоходом «Ударник пятилетки», встречай на пристани» — и вот плыву. В Увате у меня подружка Таня. Жениха я когда-то у нее отбила да сама за него и выскочила. В Ханты-Мансийске — муж бывший, тот самый, которого я у Тани отбила, Кондауров. Двадцать пять лет, как развелись, а глянуть охота. Потом в Березово приплывем. Дочка у меня там замужем. Дальше, в Салехарде, внучок на столяра-краснодеревщика учится. Феликсом зовут. Теперь уж ему пятнадцать лет. Так поглядеть на него охота!
С отчаянными воплями, во главе с Вовкой, бегали наперегонки дети. Фомичев поднялся наверх, на спецпалубу. Заглянул в рубку капитана. Заложив за спину руки, Серпокрыл-старший, словно застывшая ледяная глыба, не двигаясь, смотрел вдаль. Юнги выжимали на корме штангу. Те, что покрепче, постарше, кичась своей силой, все добавляли вес, а маленький, которому форменные брюки велики были, как ни пыхтел — тщетно, все снимал и снимал колеса. Осталась одна палка железная — пятнадцать килограммов. Выжал с трудом, но держал палку на вытянутых руках над головой, замучен-но, ликующе улыбался.
— Клеши лопнут! — поддразнивал его смуглый Саранчин. — Опускай!
Фомичев тоже не преминул поиграть штангой. И с удовлетворением отметил, что за два года на буровой силенки явно прибавилось.
— Еще! — просил он. И юнги со всех ног бросались наворачивать на железную палку все новые и новые круги. «В Москву возвращаюсь в хорошей форме, — думал Фомичев, — и то хлеб!» — Как, орлы, практика проходит? — спросил он снисходительно. — Домой не тянет? А где ж девочка? Почему не видно? Она что — тоже в речники мечтает?
— Катька-то? Да нет! — заговорили они наперебой. — Она дочка нашего директора! Он ее так, чтобы на воздухе побыла. А капитан узнал — и на камбуз ее. У меня, говорит, дармоедов на судне нет! Чисть картошку!
— А вас? — медленно поднимая на вытянутых руках штангу, интересовался Фомичев.
— И в машинное отделение, и в трюмное… Кого куда.
Прилетела с берега птичка. Ходила по фальшборту. Изящная, серая, с черным беретиком, с черным галстучком. Хвостиком все время подрагивала. Снялась, улетела. Полет у нее был какой-то ныряющий, словно все время в маленькие воздушные ямы проваливалась.
— Ледоломка! — закричали юнги. — Ледоломка!
Правый берег высокий, тайгой порос. Ель, береза, лиственница. А слева — земля низко, чуть выше воды. И одни только красноватые прутья тальников. Тальники без края. Как два войска стоят друг против друга через реку — Ермака и Кучума. Так же как Фомичев, ходил по палубам, опираясь на поручни, смотрел то на рати Ермака, то на полчища Кучума и пассажир, напоминавший манекен. В новехоньком костюме, в шляпе, темных очках и галстуке. Смотрел и вздыхал. Дергая головой, оглядываясь через плечо — зырк, зырк, — все чего-то ища по карманам, похлопывая по ним, проскочил мимо человек в мятой одежде, в отороченных мехом тапочках на босу ногу. Бросил на Фомичева короткий, полный ненависти и презрения взгляд. Тот, что просил бритву… Уже без щетины. Добыл, значит, где-то бритву. Фомичеву немного неудобно стало. Он вообще-то не отказал бы, дал бы ему бритву. Пошутил бы, добрился бы и… Но этот субъект так быстро ушел тогда. И сейчас тоже. Прямо испарился, спрятался.
Две утки, абсолютно синхронно машущие крыльями, абсолютно одинаковые, пролетели низко над тальниками. А вон еще две…
— Благодать… — вздохнул человек-манекен, не глядя на Фомичева, но адресуясь явно к нему. Больше рядом никого не было. — Вода, воздух. А какая здесь рыбалка! Охота какая! Не первый ведь раз езжу сюда в командировку, а всегда… — он замолчал.