Ворчливая моя совесть — страница 57 из 73

Те, у кого иссякло будущее, мечтают о прошлом. Прости, мама…

ЧЕЛОВЕК В КОСМОСЕ

Репродукторы объявили об этом взволнованным нестройным хором, и снова в коридорах земли захлопали двери, послышались захлебывающиеся от восторга голоса.

Женщина выбежала на балкон с недоплетенной косой и посмотрела из-под ладони в космос.

Настал срок, новый герой опустился со звезд на какое-то картофельное поле, сразу ставшее знаменитым, а оттуда, из облачных глубин, посыпался на города снег его улыбающихся фотографий.

Как раз в это время я поднялся из своей шахты. На-гора. Наверх. Смена кончилась. Схватил плывущую в воздухе фотографию и увидел его лицо. Сверстник, должно быть.

— Счастлива же его мать, — вздохнула моя мать, просунув мне в ванную свежее полотенце.

Как это ни смешно, я почувствовал себя уязвленным.

— Ну, ну… — буркнул я, тщетно пытаясь отмыть въевшуюся в веки угольную пыль. — Хочешь, — спросил я, — и я тоже туда полечу? И на Мавзолее буду потом стоять!..

— Хочу! — быстро произнесла она. — Хочу! — и глаза ее заблестели.

Я смутился.

— Дай срок… Не в этом году, так…

— Не затягивай, — вздохнула она, — кто знает, сколько мне осталось.

И мы уснули.

…Я стоял на Мавзолее, со снисходительной, растроганной улыбкой оглядываясь порой туда, где в новом своем платье оцепенела моя счастливая растерянная мать.

Сколько людей проходило мимо! Сколько нестерпимо радостных, прекрасных глаз пыталось поймать мой взгляд! Спасибо, спасибо, люди! Да, я снова среди вас! Да, я вернулся! А ведь еще вчера глубоко-глубоко, чуть ли не в центре земного шара, яростно врубался я в непроходимый первобытный лес, и глыбами антрацита текли по транспортеру ветви, листья и диковинные цветы девона. Круто падающий забой… Знаете, люди, что это такое? Тесный космос земных недр, прорезаемый лишь узким лучом прикрепленной к каске лампы-коногонки. Все ниже, ниже… Перегрузки? Да что об этом теперь-то вспоминать! Сотрясал тело отбойный молоток, врезалась в веки, хрустела на зубах угольная пыль… Только бы пласт не потерять, пику в пустую породу вгонишь — не вытащишь…

Обошлось… Выдержал!

Здравствуйте, люди! Я вернулся!

СТАРЫЙ БАРАБАНЩИК

Как стремительно наступает праздник! Чудо! Удача! Я ухитрился исправить перед этим все двойки. Троек же у меня не было никогда!

Что ж, раз так, захлопотавшаяся учительница сочла возможным назначить меня барабанщиком в первомайскую колонну.

Трепеща от восторга, я перекинул потертый ремень через шею, и никелированные винты гулкого инструмента уперлись в живот.

Мы двинулись…

«Та!.. Та-та-та! Та! Та! Та-та-та! Та!» — выколачивал я из белой тугой кожи знакомые, казавшиеся мне словами звуки: «…он проснулся, перевернулся…»

Этот только что проснувшийся старый барабанщик, хоть назывался старым, всегда представлялся мне розовощеким мальцом лет десяти, то есть моим полным двойником.

Трибуной служил обтянутый длинными кумачовыми лозунгами кузов грузовика.

Когда я, тяжело ступая новыми башмаками, сотрясая в такт барабану земной шар, подошел ближе, то, к своему удивлению, увидел, что люди на трибуне громко хохочут, вытирая слезы. В недоумении оглянулся я на мудрую учительницу… Но позади никого не было. Вернее, они были, но очень, очень далеко. Почти у линии горизонта…

Оглушив себя барабанной дробью, я не заметил, как ушел вперед. Что же теперь делать?

И на трибуне вдруг все замолкли, посерьезнели. Им тоже было интересно, как собираюсь я поступить. Пойду ли дальше, самому себе задавая этот неунывающий ритм? Повернусь ли и растерянно побегу навстречу отставшей негодующей колонне? А может, вернусь к ней, не поворачиваясь, а пятясь, покуда не почувствую затылком ее жаркое дыхание?..

Я остался стоять на месте. Упрямо глядя вперед, в перспективу поселковой улицы, я стучал и стучал в свой маленький яркий барабан. И праздник становился все праздничней, и я давал себе слово запомнить этот день навсегда и вспоминать его только с доброй, только с благодарной улыбкой.

РЕКА

Много видел я на своем веку рек и речек, разрезающих пополам город или село, лесную чащу или полого сбегающее поле. Но во всех я заметил что-то одинаковое, оживляющее, украшающее и город, и лес. И вода в них была на вкус совершенно одинакова. Правда, то чище, то мутнее, но это уже зависело от берегов. Да полно, сказал я себе однажды, может, только одна река-то на свете и есть? Одна бесконечная река, тысячами витков опоясывающая мир, а по обе стороны ее выстроились все земные страны с их столицами и деревушками, все земные рощи, все луга и поля?

В одном месте люди зовут ее Волгой, в другом — Десной, Днепром или Енисеем… А там она уже Керулен, а там Влтава, Дунай, Темза, Сена, Миссисипи, Нил…

Сколько звучных, ласковых названий придумали люди единственной земной реке! Из названия в название можно плыть по ней в гости друг к другу. До любого города, до любого человека можно доплыть по этой реке — и не заблудишься… И повсюду ты увидишь отразившиеся в ней скользкие облака, повсюду будет всплескивать в ней рыба и перешептываться шероховатый камыш…

Берегите, берегите, люди, свою единственную реку!

ДОСАДА

Дребезжа, промчалась мимо меня по узкому Арбату тусклая синяя «Победа».

За ее рулем напряженно сидел седой человек с усталым лицом… И удочки я успел заметить… Бамбуковые кончики их, гибко постегивая воздух, выглядывали из окна. И рюкзак я еще увидел, удобно развалившийся на просторном заднем сиденье…

Неужели ему не с кем было поехать? Ни жены, ни сына, ни внука… Неужели он любит оставаться за городом один?

А кто же шепотом крикнет: «Клюет!»? Скажет: «Ну, будем здоровы!»?

Неужели и товарища у него нет?

Эх, жаль! Какая досада! А я как раз загрустил. И тоже один. Как бы мы были друг другу кстати!

Если бы он остановился, я бы добежал. Сказал бы: «Послушайте!..»

И дальше мы отправились бы уже вдвоем.

Только возле магазина на минуту остановились бы, чтобы и я смог купить свою долю.

Мы миновали бы роскошные улицы центра, пыльное предместье, серые пригородные поселки, пестрые деревни…

И наконец увидели бы светлую неиспорченную реку с желтым песчаным поворотом, и заблудившийся в самом себе лес, и замысловато бесформенные облака с запутавшейся в них скользкой алюминиевой рыбкой самолета.

Один… С кем же поделится он переполняющим сердце мучительным благословенным восторгом?

ВОЕННЫЙ КАБИНЕТ

За то, что мы плохо вели себя, нас оставили после уроков и заперли в военном кабинете.

Как легкомысленны раздраженные педагоги!

Да есть ли во всем городе более интересное и занимательное место?!

Век бы мы отсюда не выходили!..

Тысячи плакатов, перебивая друг дружку, принялись рассказывать нам, как выстрелить в противника и как, в свою очередь, избежать его ответной пули.

А она, пуля эта, представленная в разрезе, благодушно поведала нам, чем начинена, с какой силой вопьется в легкие и на какие острые пылинки там разорвется.

Вызванные к жизни мальчишеской фантазией, зашевелились на стендах, разворачиваясь в нашу сторону, танковые башни.

Как троллейбусы, заскользили подвешенные к своим траекториям остролицые снаряды.

Стали торопливо всплывать дремавшие до того на грунте подводные лодки. Одна из них уже уставила в нас горящий змеиный глаз перископа, как бы облюбовывая самый вкусный кусочек.

Преувеличенно оживленные вначале, молодечески похваляясь недавним озорством, мы вдруг один за другим притихли, занятые пусть и воображаемым, но смертельным боем. И скоро выдохлись.

Они не принимали условий нашей игры — тщеславные макеты, точно вычерченные схемы, увеличенные с учебной целью, гипертрофированные патроны, гранаты, мины…

Он не желал рассеиваться, как того ждало наше воображение, рыхлый поганый гриб атомного взрыва. Стоял не шевелясь, облучая запертых мальчишек тлетворным невидимым сиянием.

Хватит! Хватит!

Выпустите нас!..

Уже и не соберешь наших разорванных в клочья тел, уже обуглились мы, испарились. Лишь тени наши в мучительных позах застигнутой врасплох наивности останутся на стенах военного кабинета.

Выпустите! Выпустите! Мы больше не будем!

МОЛОКО

Младенец в неразумной своей жестокости и жадности, ибо он проголодался, хватает острыми, полупрозрачными еще, рыбьими зубками грудь матери. Набухший сосок кровоточит, он не успевает зажить, затянуться. И ребенок сосет молоко, окрашенное живой кровью, кровь сосет…

Морщась от жгучей боли, мать порой не выносит ее и с плачем, бранясь, вырывает грудь из маленького цепкого рта.

Дитя захлебывается криком, оно не понимает, оно знает одно: молоко… Оно жаждет молока.

И, устыдившись, плача уже оттого, что причинила страдание ребенку, мать снова сует ему саднящую грудь, он же, всхлипывая от обиды и в то же время торопливо улыбаясь сбывшемуся желанию, мгновенно отыскивает сосок и снова пьет, пьет, сосет сладкую материнскую кровь.

А она смотрит на него сквозь слезы и теперь сама уже улыбается. Боль ее не уменьшилась, но как бы ушла вглубь. Это боль, равная самоотречению, ее можно вынести.

…В самих себе, в цветке, в насекомом, в камне, в воздухе, которым дышим, даже в том, чего не видим, о чем лишь догадываемся, роемся мы детскими, неуверенными пальцами, вглядываемся во все это слепыми глазами, стремясь утолить голод и жажду познания. Как вздрагивает порой от боли наша добрая мать-природа, как улыбается пытливости своего подрастающего детища…

ВЫЙТИ НА ЛЕТУ ИЗ САМОЛЕТА…

Горы проплывали внизу, тщетно пытаясь дотянуться до самолета. Поросшие кудрявыми лесами, со светлыми нитками проложенных чьими-то ногами дорог… Кое-где на солнечных склонах пасся скот.

Несоизмеримые со скоростью самолета, медлительные движения коров исчезли вовсе. Казалось, это некая скульптурная группа, мраморная пастораль.