В плавных лощинках были разбросаны по три-четыре домика, прихотливыми потоками текли с вершин огороды и поля.
А вот мелькнуло возле крайнего домика крохотное белое пятно. Что это?
…Порой, когда едешь в поезде, мимо окна проносится полустанок, или живописная деревушка, или просто изба на косогоре у мелкой плоской реки. Меж бумажных стволов берез дрожит лиловый разогретый воздух, в арку из ветвей боярышника убегает тропа…
И говоришь себе, вот бы сойти здесь, испить до дна эту тишину, насладиться ее здоровой солнечной спелостью. И кажется этот на мгновение возникший в окне край именно тем, о котором уже давно грезишь. Да вот ни разу еще не сошел. В билете указан другой пункт.
…Такое же чувство, только, пожалуй, более отрешенное, возникло у меня и сейчас, в самолете. Ведь из самолета и подавно не выйдешь. А надо бы, надо выйти! Невозможно, скажете? Но чем несбыточнее желание на деле, тем осуществимее оно в мечтах. И я представил себе… В зыбком, голубовато-сизом, меняющемся облаке, догоняя рев своих турбин, скрылся заносчивый самолет. И в наступившей тишине, судорожно раскинув руки и ноги, семечком клена долго падаю я вниз. Упруго приседаю, коснувшись земли, и взволнованно оглядываюсь.
Коровы поворачивают ко мне тяжелые головы, смотрят на меня заплаканными, с мухами на слезах, кроткими глазами; зеленая слюна капает с их нежадных губ, розовое вымя касается травы..
Они живые, они двигаются!
А дома? Неподвижность их оттуда, сверху, чудилась мне такою же обманчивой. Почему же они не разбегаются врассыпную при виде нового человека? Или не бегут, по крайней мере, навстречу?
А белое пятно?
Это женщина! Приложив ко лбу козырьком ладонь, она вглядывается, вглядывается… Белое платье так тесно ей, словно она только что вышла в нем из воды.
Я буду счастлив здесь, в этом краю. Знаю…
Кто привык в поэзии к шкатулке лифта, в зеркалах которой можно полюбоваться на собственные сизые щеки, тому, разумеется, не по вкусу крутые лестницы его высотных стихотворений.
Вот он идет, красивый, бессмертный… В купленном за рубежом смокинге, в купленных там же крепких башмаках, в приобретенной у нас, но все же заграничной кепке…
Нет уж, пусть «Москвошвей» сперва достигнет уровня мировых стандартов, тогда и он явится к прилавку, а покуда — вот вам агитка о необходимости повышения качества продукции.
Закинув голову, медленно поворачивая яблоки огромных глаз, с новой рифмой на длинных улыбающихся губах входит он в Дом Герцена.
Мужчина, черт возьми, а не облако в штанах, твердым ясеневым кием разит скользкий земной шар.
— А! Это вы?
Снисходительно треплет он по плечу способного юношу, на год разве моложе его самого.
На ошеломляющей, но естественной для него высоте даже неведомо ему чувство зависти. Только одиноко ему в горних этих областях оставаться ненастной ночью.
А утром…
Неслышно подкрадется сзади очкастый оппонент и бросит к его большим ногам дымящуюся бомбу коварного вопросика. Мгновенно получив ее обратно, причем тысячекратно усиленную, всю жизнь будет потом оппонент показывать знакомым ее отпечаток — красный желвак на лбу — и писать сочные мемуары.
Киевский вокзал в Москве. Вхожу под его высокие своды, где люстры лупят бессонные совиные глаза, и со всех сторон обдает меня гибкой, плавной, раскатистой речью.
Как заботливо укрыл московский снег по-южному зябкий Киевский вокзал…
Киевский вокзал…
Мажорный пролог к Украине, громкое напоминание о ней, ее самое близкое и понятное мне посольство.
Я свой в этих вечно шумных, пышных и неопрятных залах.
На рифленом цементном паркете за недостатком мест на изогнутых скамьях спят, разинув рты, поросшие щетиной, жилистые мои земляки. Под головами у них объемистые пакеты со словом «ГУМ». Между разметавшимися во сне запорожскими телами их гуськом пробираются куда-то робкие отутюженные интуристы.
Под желтой люстрой хлопотливо машет крылышками воробей.
Обнимая невозмутимого морячка, медленно плачет мать.
Всему, что охватывает здесь мой взгляд, согласно вторит разбуженное свиданием сердце. Еще не скоро на первую колею Киевского вокзала прибудет новый день, но я читаю уже на стене, над спящими в углу усталыми людьми, утреннюю, полную надежды газету.
Странное порой одолевает меня желание: мне хочется запеть в ночной электричке. Да, да! Запеть, грянуть высоко, ликующе… Так, чтобы лампы от удивления вспыхнули ярче, чтоб курильщики в тамбуре закашлялись и со всех ног бросились в вагон на возникший вдруг в монотонном грохоте колес радостный, непередаваемо прекрасный вопль Карузо…
Я пел бы о весне, с ее теплой новой травой, об окаменевшем экстазе дальнего горного хребта, о дороге, по которой давно соскучились наши кеды, о стремительных, на миг заслоняющих звезды крыльях.
О, я знаю, никто не прервал бы меня словами: «И чего дерет горло!» Наоборот, каждого вновь входящего слушатели мои встречали бы умоляющим жестом, пальцем, приложенным к губам.
Размечтался я что-то…
За обочиной в густо-синем позднем сумраке пролетает назад белесый дым березовых рощ, наливаются и тускнеют в тамбуре папиросные огоньки. Люди едут домой. Они молчаливы, хмуры. Устали. Из авосек их торчат золотые слитки батонов, на полках лежат маленькие обшарпанные чемоданчики с инструментами и техническими учебниками…
— Можно сюда?
И они сдвигаются поплотнее, чтобы и мне нашлось здесь место.
Молчим, дремлем, думаем каждый о своем, о семье, об оставшемся где-то в хвосте поезда минувшем дне, о проносящихся за окном новеньких квадратных огнях. И, выходит, думаем друг о друге.
Размечтался я что-то… А может, другое? Может, очень люблю я этих людей, даже не догадывающихся об этом? Вот-вот вскочу я, выйду на середину и запою, вот-вот, сейчас, как только подтолкнет сердце.
ДЕЙСТВИЕ ПРОИСХОДИТ НА ДРУГОЙ ПЛАНЕТЕ(Опыт ритмической новеллы)
Уже прошла вдоль кресел стюардесса, на миг бедром касаясь пассажиров. На миг, а все же… Черт возьми, она — поистине душа Аэрофлота! Опять идет. Коснулась мимолетно. Да нет, скорее самолетно это!..
— Прошу всех срочно застегнуть ремни!
Уже Земля в кипящих облаках, как яблоко в листве, явилась взглядам, уже привстали все, зашевелились… (Все — кроме одного, он спал, бедняга, и челюстью стальной во сне скрипел.) И тут-то кто-то звонко голос подал:
— Эй, пассажиры! Есть одна идея! Давайте сговоримся и представим, что под крылами нашими сейчас кружится неизвестная планета, другая, понимаете? Другая! Без имени пока что, без лица. Не знаем, есть ли сёла там и грады и встретим ли мы там живых, разумных, работающих, любящих, летящих куда-то прочь от милых берегов. Давайте сговоримся и представим: все, что на сей планете происходит, — для нас кроссворд! Итак, кто «за», кто «против»? Воздержался?..
— Согласны! Мы согласны! — отвечаем. Полет окончен, все благополучно, так отчего ж не пошутить немного? — Согласны! — говорим. — Не против! За!
Один лишь, с металлическим оскалом, морщинистый, как старая бумага, похрапывая, ничего не слышит. Так, может, разбудить его?
Но — стоп! Шасси уже целуется с планетой. Бетон… Аэродром промыт грозою. А вот и человек! Подобный нам! Прямоходящий, голова, два уха… Встречает… Чей-то любящий отец. Пускай бежит, зеленой шляпой машет — мы на него, как на чужого, смотрим. Мы смотрим — разбегаются глаза. Вот существо какое-то летит, черно как ночь, выкрикивая: «Каррр!» А вот еще одно… А вот другое — с хвостом и с белозубою улыбкой, кричит: «Авав!»
Какой занятный мир! Мы ахаем, мы взапуски дивимся.
— А это кто?
— А это что?
— А это?
Не разделяет наше удивленье лишь тот, что в самолете крепко спал. Он все вокруг нам объяснить берется:
— Вот ворон, — говорит он, — вот собака, — а это, — объясняет, — туалет, — и тут же торопливо убегает.
Шагаем дальше, шлепая по лужам. Не знаем: лужи нужно обходить? Шагаем тесной улочкой кривою — и вдруг просторный каменный проспект. О, сколько здесь людей! И все похожи. Носы, и рты, и лбы — неотличимы. Фланируют, толпятся, маршируют, несут младенцев, розы и авоськи… За окнами, в конторах и приемных, красотки что-то пальцами клюют, и сыплются волшебно на бумагу приказов непреклонные слова. Вот существо, обвитое ремнями, покорно тащит тяжкий экипаж и яблоки из-под хвоста роняет. Вот красный дом промчался и оставил два бесконечных, два стальных следа. Вот на асфальте медная монетка, потерянная, вниз лицом лежит, и все-таки ей цену каждый знает… Вот мальчуган стоит — в ушанке летом. Сюда из Заполярья он приехал, чтоб в моряки немедля поступить. Впервые в этом городе — он чем-то чуть-чуть напоминает нас самих. Здесь всё ему в диковину, к тому же он с адресом бумажку потерял.
— Не знаете ли Пашку Воробьева, высокого, в тельняшке под рубашкой? — он местного спросил бородача.
— Фаина! — бородач кричит сердито. — Не знаешь ли ты Пашку Воробьева?
— Какого еще это Воробьева?!
— Высокого, но чуть меня пониже. Приезжий заблудился, ищет… Кстати, приезжий хочет кушать…
— Коля! Рыжий! — кричит Фаина через полквартала. — Не знаешь ли ты Пашу Воробьева, плечистого веселого спортсмена? — и тут же открывает холодильник.
— Матвей Кузьмич! — взывает рыжий Коля. — Не знаешь ли ты Пашку Воробьева, веснушчатого жгучего блондина?
Включились в поиск продавщица кваса, и чистильщик сапог, и дед с букетом березовым под мышкою, он в баньку задумал, вероятно, заглянуть. Включилась и расклейщица плакатов.
— Спроси-ка у Панкратовой! Все знает! — советует ей голос за портьерой.
— Да я не разговариваю с ней…
— Ты лучше разговаривай с Ашотом! — кричит в окно Панкратова.
Короче, уже, наверно, целый город ищет помянутого выше Воробьева. И мы почти спокойны за мальчишку, жующего толстенный бутерброд. С нас хватит мимолетных впечатлений. Система нам нужна, ведь мы туристы. С чего ж начать? И мы пошли в музей.