Ворчливая моя совесть — страница 70 из 73

— А то кто же?! — захохотал «танкист». — Снег задерживаем!

И Виталию представилось нечто дикое, бессмысленное… Раскинув руки с растопыренными пальцами, идут навстречу метели жители окрестных деревень, задерживают ее, утихомирить ее хотят.

Когда приехали, было уже совсем темно, только и света что в окошке колхозного правления. Писаный красавец в танкистском шлеме провел их в шикарный кабинет, как бы нежилой. Но Егорыча на месте не оказалось.

— Сейчас доставлю! — успокоил их «танкист».

Минут через сорок он вернулся. И в самом деле, вслед за ним вошел высокий, почти касающийся головой потолка человек. Сизое от мороза лицо его было насуплено, хмуро. Правой рукой он держался за щеку. Словно ужаснулся тому, что они приехали.

— А, приехали, — сказал он, сбрасывая тулуп. — Ну, так кто же из вас доктор?

Твердохлебова и Огарков переглянулись.

— Простите, но мы поэты! — с достоинством заявила Луиза Николаевна. — Писатели!

— Поэты?! — держась за щеку, вскричал Егорыч. — Писатели?! А Бормотов сказал — зубной врач приедет! Собственными, мол, ушами слышал: профессор по зубам, писателей обслуживает. Замучился я, — признался он, глядя на Твердохлебову. — Дела по горло, а у меня авария — зуб болит! Не в район же кидаться! Помогите! — взмолился он, глядя на Твердохлебову.

— Ну-ка, — вышел вперед Огарков, — раскройте-ка полость рта! — Он давно уже знал — на пациентов следует воздействовать терминами. Не рот, а полость рта. Не воспаление, а абсцесс. Это повышает у больных веру в могущество врача.

Моментально поняв, кто здесь главный, напрочь забыв про Твердохлебову, Егорыч раскрыл огромный, шаляпинского масштаба зев.

— У-гу… — произнес Огарков. — Пятый верхний… Однокорневой. Абсцесс надкостницы. Прямое показание к удалению. Нужны клещи, вата, духи или одеколон. Где тут у вас моют руки?

— Семеныч! — крикнул председатель. Сшибая стулья, вбежал шофер.

— Слыхал?

— Слышал!

— Доставь немедля! По пути захвати Петровича и Андреича.

— Так они ж с мороза! Не покушали еще, наверно…

— Вместе и покушаем. Ты и Ефимовну с тахты сдерни!

— Есть! — приложив руку к танкистскому шлему, Семеныч убежал.

…Вымыв руки, протерев одеколоном клещи, наложив на них ватные тампоны, чтобы клещи не скользили по эмали, Огарков захватил больной зуб, крепко сжал его и, упираясь левой рукой о влажный горячий лоб Егорыча, стал изо всех сил тянуть, одновременно резко и быстро делая клещами вращательные движения по оси зуба, расшатывая его.

— А-а-а! — вырвался у него победный клич. В высоко поднятой руке он держал клещи с зубом. Успокоившись, оглядел его холодным взглядом профессионала и протянул Егорычу: — Пожалуйста! В течение двух часов пить и есть запрещается!

Бережно, словно святыню, приняв зуб левой рукой, а правой продолжая держаться за щеку, Егорыч замер, прислушивался к ощущениям. Медленно, медленно стала брезжить на его лице улыбка облегчения.

— Петрович! — крикнул он. — Андреич! Ефимовна!

Они, видно, разделись в прихожей, были без пальто, без шапок. Петрович — мужчина ничем не примечательной наружности, худой, невысокий. Андреич — наоборот — напоминал розу, которая расцвела зимой. Полный, с алыми, сочными губами, со свежей, как младенческая попка, лысиной, украшенной несколькими русыми пружинками. За плечом у него висела гармонь. Ефимовна все почему-то куксилась, хмурилась… Явного недовольства не выражала, не решалась.

— Познакомьтесь, это к нам, значит, поэты прибыли. Писатели. Из самой Москвы!

Стали жать друг дружке руки, называть себя.

— Ефимовна, магазин закрыла?

— Опечатала. Ровно в три. Рабочий день сегодня короткий. Постирать собиралась…

— Как опечатала, так и распечатаешь!

Оделись, вышли и, держась за шапки, как бы не унесло их ветром, протоптанной в сугробах стежкой добрели до темного, стоявшего особняком дома. Неразборчиво что-то бормоча, Ефимовна загремела ключами, засовом. Распахнулась дверь, вспыхнуло электричество. Гостям открылся застигнутый врасплох непритязательный мир сельмага, где жестяные, вставленные одно в другое ведра уживались рядом с отрезами ситца и драпа, а новенькие, чуть заржавленные заступы соседствовали с телевизорами и радиолами. Здесь были электрические лампочки в гофрированных картонных коробочках и стекла для керосиновых ламп, гвозди и стереофонические пластинки, подсолнечное масло и масло машинное, пестрые детские книжки, почтовые конверты, спички, сигареты и противозачаточные средства…

На середину помещения вытащили шаткий стол, уставили его разнообразными консервами, положили три круга колбасы, пяток селедок, парочку кирпичей черного хлеба, сняли с полок несколько разноцветных бутылок… И началось пиршество. Все ели и пили. Семеныч только ел, не пил — в связи с тем, что был за рулем. А Егорыч, согласно предписанию врача, не пил и не ел. Между тем гости с таким аппетитом уписывали колбасу, Андреич с Петровичем и Ефимовна так аккуратно наполняли их стаканы не забывая и о своих собственных, что председатель стал поглядывать на часы: долго ли ему еще поститься? Однако гостеприимство есть гостеприимство.

— Вы к нам летом приезжайте, — басил Егорыч, — или, еще лучше, под осень. Тогда и огурчики на столе будут, рыбкой свежей, дичью вас угостим. Места у нас неплохие, речек много, озера. Утка за лето жирная делается, тяжелая. Взлетит и долго подняться не может, лапками воды касается, а крыльями — неба. На воде от лапок след, а от крыльев в небе — нет… — он удивленно заморгал, мысленно повторяя только что произнесенную фразу.

(Твердохлебова и Огарков — с не меньшим удивлением — тоже повторили ее мысленно).

— Стихи у вас получились, — сказала Луиза Николаевна.

Председатель смутился, покраснел.

— Андреич! Петрович! Вы сюда что, есть пришли? — спросил он сердито. — Ефимовна, я вижу, и ты дорвалась! Не нанюхалась разве за день?

— Так день-то нынче короткий был! — ответила заметно повеселевшая продавщица.

— Сейчас, Егорыч, — стал налаживать свой инструмент лысый кудряш, — все пропью, гармонь оставлю! — заверил он.

Петрович тоже приготовился, вытер ладонью губы.

С удовольствием наблюдая за приготовлениями хозяев, Виталий подумал, что давно уже не было ему так хорошо, так уютно. Похохатывая над каждым метким словцом хозяев, он то и дело посматривал на Твердохлебову, не жалеет ли она об оставшейся недописанной той самой тетрадке. Нет, кажется, и ей хорошо, не жалеет…

Заиграла гармонь.

Все мужчины петухи! —

с замечательной удалью провизжала Ефимовна.

А все бабы курочки! —

в тон ей провизжал Петрович.

Ефимовна:

Все мужчины дураки!

Петрович:

А все бабы дурочки!

Тут в дверь магазина кто-то требовательно застучал. Должно быть, сапогом.

— Ну вот, — ахнула продавщица. — Я же говорила!

Поднялся Егорыч.

— Кто? — крикнул он, подойдя к двери.

— Я!

— Кто — я? Михалыч, что ли?

— Ну!

— Чего тебе?

— Чего-чего… Того же, что и тебе! Знаешь, как промерз в поле?

Егорыч приоткрыл дверь.

— А с чего ты взял, что я здесь выпиваю? Может, дыхнуть? На, нюхай!

— Д-да, не пахнет, — удивился голос. — Что же ты тут делаешь?

— Что-что… Ревизию Ефимовне устроили. Бухгалтер здесь, сельсовет, я и двое приезжих.

— Проверьте, проверьте ее, стерву, — обрадовался голос.

— А что, замечал? — кинул на замершую продавщицу короткий взгляд председатель.

— Не раз!

— Тогда заходи, — распахнул дверь Егорыч.

Михалыч постучал сапогами, сбивая снег. Вошел. Маленький, с обындевевшими бровями. А глаза под зимними белыми бровями — горячие, хитрые. Ему налили, подождали, пока выпьет.

— Ну, говори, что ты замечал?

Никто уже не ел, не пил. Молчали.

— Да что он такое замечал?! — вскинулась Ефимовна. — Пьянчуга!.. Свет в окошке приметил и приперся.

— А кто подсолнечное масло на глазок меряет? — лукаво прищурясь, глянул на нее Михалыч. — Надувные матрасы недавно продавала, а к ним насосы в ассортименте положены, так ты матрасы отдельно продавала и насосы отдельно. По трояку лишнему брала!.. — Он скользнул взглядом по столу, по бутылкам, но налить постеснялся, взял кусок хлеба, стал с аппетитом, лукаво поглядывая, есть.

…В Конобеево они вернулись как раз вовремя. Концерт закончился, артисты собрались, потянулись к автобусу.

— Ну, как прошло выступление? — обращаясь только к Огаркову, спросил скучный, осунувшийся Медовар.

— Замечательно прошло! Писателей там любят! — поспешила ответить Твердохлебова. Боялась, что Виталий не так скажет. — Очень хорошо выступили! Очень!

…Уже дома, верней, в Доме колхозника Анатолий Юрьевич вернулся к этой теме снова.

— Значит, замечательно выступили? — с едкой усмешкой посмотрел он на Виталия. — Любят там, говоришь, писателей? Писателей! — повторил он. — Что ж, Чехов, в конце концов, тоже был работник здравоохранения. А не кажется ли вам, господа писатели, что вы совершили сегодня по отношению к Ермишинским Пенькам предательство! Вы с Луизой — пре-да-те-ли!

— По… почему?! — опешил Огарков.

— Потому!! — сейчас же взвился Медовар. Иллюзиониста и деда Щукаря в комнате не было, они ушли в другой номер, к друзьям, праздновать свой нынешний триумф, и никто не мешал Анатолию Юрьевичу излить накопившееся возмущение. — Неужели ты забыл про письмо Мухортова?! — выкрикнул он и выхватил из кармана уже порядком потертое на сгибах письмо. — Так ознакомься еще раз! Или, может, мне его тебе продекламировать? Хорошо! Слушай! «…Благодаря чтению наших, советских, а также прогрессивных заграничных книжек у многих людей вырабатывается глубокий кругозор и…» Пропускаю, читаю дальше: «…поэтому убедительно прошу вас направить к нам в село каких-либо крупных писателей и поэтов для…» Ты понял, что это? Это наивное, дурацкое письмо — вопль! Вопль! Нет, ты этого не поймешь! Впрочем, меньше всего я виню тебя. Твое дело телячье. Но она! Луиза! Меня всегда возмущала эта ее омерзительная всеядность, эта рабская готовность