быть затычкой для…
— Вы, вы… сами вы… Вздорный человек! — с ненавистью выпалил Огарков. — Бездарь!
— Что-о-о?.. — Медовар сел на кровать.
— Да! Да! Вы мне осточертели! — продолжал кричать Виталий. — Назойливый, вздорный человек! Какая муха вас укусила? Сами ведь муру всякую пишете! Что горчицы в столовых нет! Сатира называется! При чем тут горчица?! Отдайте письмо! Что вы им тычете? Отдайте! Вопль!.. А из села Ватажки вы вопля не слышите? Почему? А может, и там у кого-нибудь болят зубы? Вы об этом не подумали? — Он замолчал. Воздух кончился.
Со спокойной, немного удивленной улыбкой смотрел на побагровевшего стоматолога Медовар.
— Душно, — произнес он вполголоса, — душно, — встал с кровати и вышел.
Минуту спустя покинул комнату и Виталий. Отправился к Твердохлебовой.
— Войдите! — ответил на его стук бархатный голос. И халат на певице тоже был бархатный. — Входите, входите! — поощрила она гостя, бросив на себя взгляд в зеркало.
Твердохлебова, тоже в халате, в байковом, сидела за столом. Все над той же тетрадочкой…
— А, Виталий…
— Луиза Николаевна, — сказал он, — Медовар там совсем распоясался. Он и о вас… Ну, плохо, в общем, говорил о вас… Ну и я… я ему выдал!
— Что вы ему сказали? — вставая, спросила она встревоженно. — Ну? Что вы ему…
— Бездарь… — опустив глаза, едва слышно ответил Огарков.
— Молоко-о-о-осос!.. — протянула Твердохлебова и с неожиданной для ее грузной фигуры стремительностью выбежала из комнаты.
— Присаживайтесь, Виталий, — как ни в чем не бывало, с улыбкой пригласила его певица. Села сама, закинув ногу на ногу. Полы бархатного халата разошлись…
Огарков торопливо вышел. Пробежал по коридору, заглянул в комнаты, где жили инвалиды, — нет… Ни Медовара, ни… Распахнулась дверь с улицы. В метельном ее проеме появилась Луиза Николаевна. На руках, словно ребенка, поэтесса несла неподвижного Медовара. Болталась его безжизненная рука.
— «Скорую»! «Скорую» вызовите! — крикнула Твердохлебова очкастой регистраторше. — Быстрей! — и понесла Медовара по коридору.
— Ах ты господи, — набирая телефонный номер, качала головой испуганная регистраторша, — я смотрю, в одном пиджаке на мороз идет. Душно, говорит, душно…
«Скорой» застревать в сугробах не положено, приехала она быстро. Молодой врач в белом халате поверх пальто, ровесник Огаркова, отломил кончик ампулы, высосал шприцем ее содержимое, протер проспиртованной ваткой дряблое предплечье Медовара, смело всадил иглу. Бессознательно, тупо фиксируя его действия, Огарков еще и еще раз пытался вспомнить, что же он ему наговорил, Медовару, и ничего, ни слова не мог вспомнить. Кроме этого жестокого, жуткого: бездарь… О боже! И это он, сочинивший каких-то полтора десятка стишков, решился выкрикнуть такое слово…
…Уже давно была ночь.
— Виталий, вы спите? — раздался в нарушаемой храпом артистов тишине голос Анатолия Юрьевича.
Виталий не ответил. Слово за слово, разволнуется старик. «Смотри-ка, — подумал он, — на «вы» перешел…»
— Я, Виталий, пишу не только про отсутствие горчицы в столовых. Напрасно вы так думаете, — Медовар хмыкнул, — у меня и про нерадивого водопроводчика есть, и про сварливую тещу… У меня столько всего в столе! — Он снова хмыкнул. — Правда, стола нет…
— Анатолий Юрьевич, скажите, — забыв о том, что притворился спящим, подал голос Огарков, — кого это имеет в виду Твердохлебова, когда… Кого это я ей напоминаю?
Медовар молчал. Уж не заснул ли?
— Меня, — произнес он внезапно.
— Вас? — приподнялся Виталий на локте.
— Ну да… Она считает, что в ваши годы я был… Ну, вроде вас. Она ведь в меня влюблена была тогда.
— Ну-у-у!.. — Виталий сел на кровати.
— И я в нее…
— Ну-у-у!! И что же?
— Сами понимаете, не мог же я… Она вдвое выше меня ростом. Стихи ее писать научил, еще кое-чему… А жениться не решился. Видели, как она меня тащила? Между прочим, не впервые. Впервые это в войну было, под Ригой. Тащит, помню, и просит: стони, миленький, стони, чтоб я знала, что ты живой. Живого тащить интересней, чем мертвого. Да-а-а… — Медовар помолчал. — Я по званию был выше. Не ростом, так хоть по званию. А как пиджачок надел…
— А… А как же она?.. Замуж вышла?
— И даже не один раз.
— А вы?
— И я, — сказал Медовар, — но сейчас, — добавил он с облегченным вздохом, — я абсолютно свободен!
«Ну и ну… — в некотором замешательстве размышлял Огарков, — сложная штука жизнь. И любовь тоже…» Он и по собственному опыту это знал. У него у самого брак продолжался чуть больше двух месяцев. Не получилось… Огарков вздохнул, хоть не хотел, а стал вспоминать бывшую жену. Она у него была светловолосой, с большими грустными, как у васнецовской Аленушки, глазами. Замуж за Огаркова, как он теперь понимает, вышла она, чтобы отомстить одному человеку, разлюбившему ее. Она работала в той же поликлинике, что и Виталий. Процедурной медсестрой. Виталий открыл как-то дверь в процедурную и встретился со своей будущей женой взглядом. Познакомился. И вскоре женился… А она все про какого-то человека вспоминала… «Ты его мизинца не стоишь, — говорила она, — он настоящий! Понимаешь, настоящий!» Медовар, по крайней мере, свою медсестру, Твердохлебову, стихи писать научил, а он, Виталий, из-за своей сам чуть писать не бросил. Переживал…
— Анатолий Юрьевич, вы не спите? Понимаете, Анатолий Юрьевич, меня в ваших словах… Ну, тогда… меня больше всего что задело? Как хотите, но никакого предательства в нашей поездке в Ватажки нет! Как ни крути, духовная культура равно необходима и в Ватажках, и в Ермишинских Пеньках. Письмо Мухортова — лишь повод. И если… — Огарков запнулся. Кажется, именно это или почти это он выкрикивал Медовару в лицо три часа назад.
— Так-то оно так, Виталий. И в Пеньках, и в Ватажках, и еще в тысяче деревень и городов нужна культура, но не ты и даже не мы втроем… — он грустно рассмеялся.
«На «ты» перешел, — констатировал Огарков, — хороший признак».
— Да я о другом, — сказал он вслух, — я…
— Еще неизвестно, кто кому в смысле духовной культуры нужней, мы Пенькам или… Но я тоже о другом. Я вот о чем… Когда для меня сегодня вечером вызвали «скорую», она приехала ко мне, а не, скажем, к деду Щукарю, хотя, возможно, мотор и у него барахлит. Сюда приехала, в Дом колхозника, а не в Москву помчалась, в Дом литераторов. Нет, письмо Мухортова не повод, Виталий. Это… это зов! Понял?
«Зов, — усмехнулся в темноте Огарков, — зов, конечно, лучше звучит, чем вопль…» Он положил голову на подушку и задумался. Он мог согласиться с Медоваром или не согласиться с ним, но на этот раз он его понял.
— И потом… — как-то смущенно проговорил Анатолий Юрьевич. — Мне лично… мне, понимаешь, будет очень неприятно, если раньше нас… Если в Ермишинские Пеньки раньше нас попадут писатели из Бонна.
Огарков засмеялся. «Ну, это вряд ли, — решил он, — метель…»
А метель все отплясывала на улицах городка и в полях на много километров кругом.
— В Конобеево едем! В Конобеево! — по-кондукторски кричал, приглашая в автобус, Бормотов.
— Снова в Конобеево?!
— Никуда больше не проедем, а в Конобееве еще много желающих есть посмотреть концерт. Веселей, товарищи, веселей! Федя, открой вторую дверцу!
— А как же Пеньки! Мы что же, и сегодня туда не попадем? — спросил Огарков. — Нам обязательно в Пеньки надо!
Бормотов раздраженно отмахнулся.
В автобусе Виталий и Твердохлебова сидели рядом. Смотрела она на него виновато.
— Хочу сделать вам маленький подарок. Возьмите, — и протянула тетрадь. Точно такую же, как у нее самой. Смутившись, Виталий взял тетрадь и стал ее перелистывать, словно видел уже на чистых страницах размашистые, зачеркнутые и снова написанные строчки.
На этот раз ехали без песен. Даже иллюзионист не проявлялся. То ли отсутствие больного сатирика сказывалось — некому было затеять бодрящую ссору; то ли знакомый маршрут снимал с поездки ощущение новизны, романтики. Продышали, как и в прошлый раз, в замерзших окнах проталинки, смотрели в них, словно в… «Словно в карманные зеркальца?»
Вот проплыла в метельной круговерти усыпанная черными угольками нахохлившегося воронья древняя церковь. А вот и грузовик. Безжизненный, брошенный. Казалось, что и он, грузовик этот, находится здесь еще со времен монголо-татарского нашествия.
— Ясно, — присвистнул водитель автобуса. — Мост полетел. Ну, точно — не видать мне моего ключа на двенадцать! Эх и народ у нас в районе, — повернулся Шевцов к пассажирам, — я сейчас вам такое расскажу — умрете! Значит, был я в Москве прошлым летом. Костюм ездил покупать к свадьбе, ботинки. Я уже седьмой месяц, как женатый, — сообщил он самодовольно. — Так вот, обновы себе купил и роторов штук десять, по тридцать шесть копеек штука. Приехал, раздарил их шоферам. А через пару дней у меня у самого ротор с машины сняли, так один малый продал мне мой же, который я ему подарил, за три рубля! — Он снова оглянулся, рассчитывая, должно быть, увидеть пассажиров мертвыми, но они были живы, даже улыбались.
Когда подъехали к клубу и музыканты выгрузили свои инструменты, Твердохлебова и Огарков остались сидеть на месте.
— А вы что? — удивился Шевцов. — Кататься понравилось?
— Слышь, Федя, — все поняв, обратился к водителю Бормотов, — а может, рискнешь? В Пеньки им загорелось. Мечта у них такая…
— Мечта? Мечта — дело хорошее!
Твердохлебова и Огарков ожили, заулыбались.
Отъехали, обогнули клуб, пересекли лесок, покатили полем. Поворот. Еще один… Автобус вдруг сильно тряхнуло, занесло. Сорвавшись с сидений, Огарков, а за ним и Луиза Николаевна, пролетев метра полтора по проходу, повалились, причем наверху, основательно придавив Виталия, оказалась поэтесса. Бравый водитель до крови рассек себе бровь. С трудом открыв заклинившуюся дверцу, он выскочил из автобуса, обошел его, почесал затылок. Слепив снежок, приложил его к брови.
— Без трактора — каюк! Пошли!
— Куда?