Воробьевы горы — страница 6 из 26

Полицейские вели под руку высокого белокурого парня с окладистой бородой. Шушка хорошо знал его. Парня звали Петром, он часто растапливал камин в зале.

Парень отчаянно упирался и громко причитал:

— Или я не верно служил барину?! За что немилость такая? Лучше всю жизнь в рабах ходить, чем двадцать лет солдатскую лямку тянуть!..

— Ежели все этак рассуждать будут, кто царю служить станет? — прикрикнул на него полицейский. — Наше дело подневольное, велел нам твой барин за тобой прийти, вот мы и пришли! Поворачивайся! — И полицейский для пущей убедительности дал парню сильного пинка в спину.

Женщины заголосили еще громче. Кто-то совал в руки несчастному узелок с едой, кто-то хотел обнять, но полицейские грубо отталкивали всех.

Забыв и про кораблики, и про медвежонка, и даже про Таню, Шушка во все глаза смотрел на происходящее. Он еще не совсем ясно понимал, что все это должно, означать, но видел, что человеку плохо, его мучают. Этого стерпеть было нельзя, надо за него заступиться!

А когда Шушка увидел, как полицейский ударил Петра, в глазах у него потемнело, он сжал крепко кулачки и с неистовым, недетским визгом кинулся на полицейского. Шушка колотил его, царапался и кричал, чтобы отпустили несчастного. Оглушенный собственным криком, он ничего не видел и не слышал. Он вцепился в бороду полицейскому солдату. Тот старался осторожно высвободиться, чтобы не покалечить своенравного барчонка. Но пальцы мальчика сжимались все судорожнее, крик становился прерывистым. От гнева, от бессилья, от жалости мутилось в голове.

На крыльце показался Иван Алексеевич. Против обыкновения, он шел быстро, на лице его, обычно брезгливо-равнодушном — испуг, он побледнел. С неожиданной, ловкой легкостью подхватил он сына на руки и, несмотря на то, что тот бился и дрыгал ногами, унес в дом. Таня с громким плачем шла следом.

Иван Алексеевич принес сына в детскую, велел, раздеть и уложить в постель, сам укрыл белым байковым одеялом, напоил водой. Когда мальчик наконец успокоился и закрыл глаза, Иван Алексеевич приказал Вере Артамоновне не отходить от него и ушел к себе.

Но Шушка не спал. Едва отец вышел из комнаты, он сел на постели и, не слушая, что говорила ему няня, спросил:

— Они его увели?

Старушка молча и грустно кивнула головой.

— Куда?

— На цареву службу. Служить ему теперь, что медному котелку. Пропадет парень ни за грош, ни да денежку.

— Долго служить будет?

— И-и, голубчик! Я его не дождусь, а у тебя уж, бог даст, к тому времени свои детки будут…

— Но он не, хочет служить, почему его отдали?

— Молчи, молчи, своеобышный, сладу с тобой, нету! Придут, папенька, увидят, что не спишь, будет мне тогда на орехи.

— А почему дядя Алексея на волю не отпускает?

— Да уймись ты! Или не знаешь, все мы в бариновой воле: хочет продаст, хочет помилует. Так бог повелел. Наш барин хоть и дикой, да не зверь, не жалуемся. Всех мужиков на волю отпустить, кто господ кормить будет? Господа, они к работе не приучены.

— Почему так?

— «Почему, почему»! Много будешь знать, скоро состаришься, — проворчала старуха. — Положено так, и все тут! Не, нашего с тобой ума дело. А что Петра в солдаты барин отдал, как же иначе? Ты вот, батюшка, военным стать хочешь. А если мужик в солдаты не пойдет, кем командовать станешь?

Шушка плохо слушал старую няньку. Сегодня ему открылось что-то новое, что осмыслить и понять сразу было невозможно.

— Таня где?

— Маменька Луиза Ивановна увели ее к себе.

— Позови.

— Папенька разрешат, тогда позову.

— Позови, а то кричать буду!

Шушка уже откинулся на подушку и широко открыл рот, но Вера Артамоновна в испуге послушно встала.

— Дайте срок, — проворчала она. — Вырастете, такой же барин будете, как все… — и, шаркая туфлями, вышла из детской.

Шушка лежал, глядя в дощатый некрашеный потолок. До сих пор все было просто и ясно. Отец и Лев Алексеевич любили, и, баловали его. Кало носил на руках и мастерил для него игрушки. Мать хотя и запрещала шуметь и ломать игрушки, но ласкала и рассказывала смешные немецкие, сказки. Вера Артамоновна одевала и мыла в корыте. Мадам Прево водила гулять. Дворовые убирали дом, готовили еду, чистили и запрягали лошадей, стирали белье, подметали двор. Так было с тех пор, как Шушка помнил себя. Так было — он это твердо знал — задолго до его рождения. А почему так сложилось, над этим он никогда не задумывался. «Такой же барин будете, как все…» — звучали в ушах нянькины слова. «Как все…»

Шушка лежал, беззвучно шевеля губами. Его большие серые глаза были широко открыты, слезы высохли, волосы спутались и растрепались. Нет, таким, как все, он не будет!

Петры и Алексеи, Олены и Марьи всё делают в доме и никогда не жалуются на свою судьбу. А если у них и бывает тяжко на душе, Иван Алексеевич не преминет заметить, что с недовольной физиономией барину на глаза не след, попадаться, своих, мол, бед хватает. Но ведь они тоже хотят жить и радоваться весеннему солнцу. Они хотят иметь теплый дом, вкусную еду и красивую одежду. Почему же у них всего этого нет? Почему Лев Алексеевич может не отпустить на волю Алексея, а Иван Алексеевич отдает в солдаты Петра? Почему люди покорно сносят это? А няня вот говорит, что так и должно быть. Как помочь им?

Глава четвертаяИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ

В такие дни, как сегодня, Иван Алексеевич ненавидел весь белый свет и готов был говорить гадости самому себе. Во всем теле слабость, вставать не хотелось, ломило руки и ноги, мысль работала вяло.

Не открывая глаз, он протянул руку к бронзовому колокольчику, что стоял на столике возле кровати, и позвонил камердинеру. За дверью послышалось покашливанье, беспорядочная возня. «Как он долго…» — в раздражении думал Иван Алексеевич, а камердинер все не показывался. Наконец дверь со скрипом отворилась и на пороге показалась заспанная и брюзгливая физиономия Никиты Андреевича.

Когда Иван Алексеевич бывал раздражен, он старался говорить вежливо, отчеканивая каждое слово. И он обратился к камердинеру, который уже готовился подать барину стеганый халат на белых мерлушках и шапочку с лиловой кисточкой.

— Очень прошу тебя, голубчик, будь любезен, накапай лекарства в рюмку, капель этак двадцать пять…

Иван Алексеевич уверил всех окружающих, что опасно болен, окружил себя докторами, требовал, чтобы ему без конца прописывали лекарства. А если в доме кто-либо и вправду заболевал, Иван Алексеевич выпивал и его лекарство, да еще жаловался, что врачи пожалели ему пользительного снадобья.

Никита Андреевич отложил в сторону халат и осторожно взял в руки пузырек, с которого свешивался длинный розовый язык рецепта, и стал тщательно капать лекарство в зеленую, на витой толстой ножке, рюмку.

— Раз, два, три… — беззвучно шептал он бледными губами.

Иван Алексеевич подозрительно, из-под нависших бровей наблюдал за ним.

— Двадцать три, двадцать четыре…

— Э-э, голубчик, — скрипучим голосом заговорил Иван Алексеевич, — да ты загубить меня желаешь…

Рука Никиты Андреевича дрогнула, и в рюмку быстро упали одна за другой несколько лишних капель.

— Так я и знал! Видно, и впрямь я всем несносен стал, вот и решил ты, братец, отравить меня… Сказал тебе — двадцать пять, а ты все пятьдесят отсчитал, не поскупился… Я тебя при себе за верность держу, а вот она, твоя верность…

Никита Андреевич сердито выплеснул лекарство из рюмки прямо на пол и стал капать заново. Но Иван Алексеевич остановил его.

— Ничего-то ты не умеешь! Оставь лекарство, подай халат да ступай за газетами…

Камердинер поставил на место пузырек, тщательно закупорил его пробкой и стал одевать барина.

— Да не так, не так! — ворчал Иван Алексеевич. — Или ты руки хочешь мне вывернуть? Что с тобой нонче, батюшка? Совсем извести меня решил…

Поджав губы и насупившись, Никита Андреевич молчал. Он не терпел поучений и нередко огрызался на баринову воркотню, но сегодня понял, что барин раздражен не в меру, и потому лучше промолчать.

Иван Алексеевич умылся и в ожидании газет сидел в кресле. В комнате было душно и полутемно, проветривать он не разрешал, а тяжелые шторы раздергивали днем только наполовину. Иван Алексеевич уверял, что яркий свет вреден для глаз.

Он открыто презирал людей и был уверен, что каждый человек способен на все дурное.

— Люди с совестью и люди без совести поступают одинаково, — утверждал он. — Только те, что совесть имеют, совершив подлость, мучаются, а те, что без совести, испытывают удовольствие.

Вошел Никита Андреевич, держа в руках подогретые газеты. То ли от того, что он резко открыл дверь и легкий ветерок прошел по комнате, то ли от пыли, но Иван Алексеевич чихнул. К несчастью, чихнул он как раз в тот момент, когда взял в руки газеты. Новый поток упреков обрушился на лысеющую голову камердинера.

— Ничего тебе поручить нельзя! Газеты и то согреть не можешь как следует, совсем руки застудил. Нет, нет, видно, все сговорились свести меня в могилу. Пора на покой собираться. Да я, братец, живуч! — вдруг с неожиданной злобой, раздраженно и капризно добавил он. — Со мной не так-то легко управиться…

— Э, барин, все там будем! А кому раньше, кому позже, кто знает? Как господь бог судил, так тому и быть. Даже вашей бариновой власти на это не хватит… — под нос себе пробурчал Никита Андреевич. — Кофе подано, извольте к столу, кушать…

Иван Алексеевич вошел в столовую и быстрым недобрым взглядом окинул сидевших за столом, словно буравчиком каждого просверлил. Лев Алексеевич, Луиза Ивановна, Кало, старший сын Егор Иванович и Шушка с Таней доброжелательно улыбнулись ему. Но их приветливость только пуще раздражила Ивана Алексеевича. И первой жертвой стала Луиза Ивановна.

— Что-то вы, матушка, стареете, — брезгливо заговорил Иван Алексеевич. — Короток бабий век, не успеешь оглянуться, уже старуха!

Словно не заметив, что яркий румянец залил нежное, без единой морщинки лицо Луизы Ивановны и крупные слезы навернулись на ее больших грустных глазах, он обратился к брату: