Воробьиная река — страница 8 из 43

Друг Митя смотрел на нее с недоверием. Он был похож на несгораемый шкаф. Его так и хотелось поджечь, чтобы проверить, все ли хорошо и выживут ли документы и фальшивые бриллианты, которыми он набит под завязку.

–  Что-то я не могу ничего понять, – развел он руками, так и не приглашая ее ни пройти во двор, ни хотя бы глянуть на дом; видимо, это была теперь ее очередь стоять у входа, бродить у ворот, не входить в открытые двери – она вдруг вспомнила о такой особенности скульптора.

–  Ну, то есть, чего вы вообще взвились, – уточнил Митя. – Прошло четыре года. Мы уже все давно поняли, кто виноват, кто не виноват. Хоронили же все. Хороши все, все хороши. Все виноваты. Наследственность, опять же. У него и отец от такого же умер вроде. Собирали деньги, что-то собрали, что-то не собрали. И что? И зачем, к кому, к матери его идти, вы что? Вы что, уезжали куда-то, что не знали, что ли? Вы по школе с ним переписывались? Вы одноклассники?

–  Как что, – испугалась Алина, умоляюще глядя на Митю. – Я… как что. Я… то есть как – четыре? Почему четыре, я год назад, он год назад, и что?…

Митя что-то сказал очень нехорошим голосом. Выходило так, что «Семеныч» (его так звали, получается) умер четыре года назад от чего-то вроде долгой и мучительной болезни (Алина не поняла точно), и машину он Мите продал именно потому, что болел сильно, и нужны были деньги, и Митя за машину ему сорок тысяч дал, хотя она стоила в пять раз меньше, но нужно было на лечение, и какой-то бред вообще полагать, что он покончил с собой от несчастной любви, тут Алина все перепутала, и вообще, все слишком поздно – он, видимо, решил, что Алина какая-то его одноклассница-эмигрант, вернулась и видит кругом свежие могилки вместо дружной школьной фотографии с улыбками-флажками.

«Ну что ж, – подумала она. – Я тут точно ни при чем, ведь мы с ним общались уже после того, как он умер, значит, он умер не из-за меня, можно не волноваться».

Но что-то это не помогло ей не волноваться.

К тому же мрачный несгораемый Митя мог и обмануть, подшутить. Алина позвонила маме скульптора в тот же день, мама говорила очень тихо, но твердо, сильной скорби в ее голосе не было, она даже заинтересовалась: общались? Скульптуру принес? Оскара? Да, конечно, Оскара в номинации «Лучший драматический актер», подумала Алина и ужаснулась своей холодности. «Еще он делает мраморный столик», – с надеждой пробормотала она, но мама скульптора испугалась, сказала: «Столик? Да, мы сделали столик, и что?», но согласилась встретиться, только где-нибудь не дома, снаружи, давайте в книжном магазине на «Пролетарской», вот там.

Алина не удивилась, она поняла, что теперь она должна пройти весь этот путь, в котором не будет ни квартир, ни домов, ни хотя бы чужих подъездов; она встретилась с мамой скульптора около входа в книжный магазин «Парусник», и мама радостно сказала ей: «Ой. Вы Алина. Да, Сема мне столько про вас рассказывал». Сема жил с мамой, оказывается.

Митя, выходит, обманул.

Нет, сказала мама скульптора, все верно, он умер четыре года назад, в феврале.

–  Где-то за полгода до этого он с вами дружил, да? – улыбалась мама. – Рассказывал, да, и я помню почти все, что рассказывал, он был тогда совсем поэт, вот, например, как во дворе вас ждал и карусель как-то скрипнула так протяжно, и он услышал: Алина. И понял, что вас так зовут. Он вас встретил в магазине, где вы покупали – что? – губную гармошку?

Алина попыталась сказать, что гармошку она покупала ровно год назад, к тому же это был мундштук, и у нее даже есть чек, она специально сохранила его, чтобы, если мундштук будет бракованным, дядя смог бы его обменять, выслав ей обратно, но мундштук оказался в порядке, а гарантия истекла вот ровно сейчас, год прошел ведь. Но она почувствовала, что не может ничего сказать. Ей показалось, что мир жестоко мстит ей за какую-то преступную невнимательность к тому, как в нем все устроено, и поэтому теперь все в нем будет персонально для нее устроено так, что даже предельная внимательность уже ничего не изменит.

Алина сказала, что уезжала на четыре года и приехала только сейчас, поэтому очень хочет съездить на могилку «Семочки»; через пару дней, на выходных, они с мамой скульптора встретились у входа на Северное кладбище, мама сразу, безошибочно, лабиринтами и однообразными, серыми гранитными блоками вывела к нужному месту, и там столик, мраморный змеистый столик, красота.

–  Это Семен сделал столик. Специально, чтобы друзья могли на могилке выпить, пообщаться. Он же знал, что умрет, но работать еще мог, и вот, сделал столик, – радостно сказала мама, сметая со столика какие-то засохшие свечи, лиственную труху и сигаретные окурки.

Алина посмотрела на памятник, там был тот год, когда Мамуся пошла в первый класс, сейчас она в четвертом, четыре года назад. Алина поняла, что здесь должен быть пассаж «паника», но она была спокойна, ее руки казались ей одинаковыми, все вокруг казалось ей одинаковым, пустым и безбрежным, как поглотившее ее спокойствие.

–  Знаете, если бы я не уехала, может, все бы иначе было, – сказала она маме скульптора, когда они пробирались через какой-то черный сугроб. – Но, понимаете, меня позвали в Беркли, на стипендию, учиться, я дирижер, это такой один шанс в пятьсот лет, то есть даже на семь-восемь жизней выпадает только один, и я была вынуждена поехать, хотя, конечно, собиралась вернуться.

Мама перепрыгнула через сугроб, а Алина провалилась в него по колено – оказалось, что ноги ее не слушаются.

–  И я вернулась, видите, – сказала она, выковыривая из сапога хрустящую, стремительно текучую наледь. – Я ведь правда не знала, что он заболел. Но я не могла. Я даже дочку оставила родителям, а сама уехала. Они мне ее потом, кстати, так и не отдали – сказали, что я не мать, а дерьмо. Если бы я только знала – вы же понимаете!

У нее был совершенно умоляющий голос.

–  Все хорошо, – сказала мама скульптора. – Он все время к тому же говорил, с самого начала, еще до болезни, что вы слишком далеко, совсем далеко – вообще, просто непередаваемо далеко – и что это нельзя изменить.

Ну, как-то же он все-таки это все изменил, подумала Алина.

Но не до конца, не до конца. И ей стало невыносимо жаль, что некоторые вещи все-таки изменить невозможно – даже, фактически, сделав для этого что-то еще более невозможное.

–  Мне невыносимо жаль, – сказала она уже потом, когда подошел ее автобус.

–  Да ладно, – похлопала ее по плечу мама скульптора. – Уже даже я привыкла, а вам все жаль.

Алина полчаса сидела в автобусе, трогая пальцем стекло. Автобус мерно гудел и тошнотворно перекатывался, как шар внутри другого шара, которым сейчас казался Алине весь мир, черт бы его побрал.

Она перешла дорогу два раза, оказалась во дворе, долго-долго кралась по нему в сторону подъезда. Где-то вдалеке скрипнула карусель. Алина начала шарить в сумочке ватной, будто чужой рукой в поисках ключа – денег, кошелька, жизни, паспорта. Ей уже не было ни грустно, ни обидно, ее будто бы вообще не было, и хотелось схватить одной рукой другую, будто поймав веселого автобусного мальчишку-карманника, предотвратить похищение, остановить кражу, сказать преступлению «нет».

Алина вошла в прихожую, повесила сумку на шею Оскару Уайльду и подумала о том, что она так, в сущности, и не поняла, что такое произошло. И что во всем произошедшем, что бы это ни было, ее спасло только то, что с ней этого не происходило на самом деле. «Что бы это ни было, я в нем не участвовала», – сказала она вслух, глянув в зеркало. Но, конечно же, ей было немножечко грустно – выходит теперь, можно было и поучаствовать, это было бы как полет во сне и полжизни на карусели, что-то абсолютно безнаказанное и ни на что не влияющее.

Держи меня за руку, не отпускай никуда

Одна пара, муж и жена, прожили вместе десять лет в любви и мире, а вот детей у них не было. Однажды муж спросил жену: жена, как так получается, что десять лет мы засеваем поле, а хлеб не всходит, десять лет я собираю с этих деревьев яблоки белый всполох, а их сок не бродит, не томится и не загустевает деготным сыром под тяжестью камня, десять лет мы стираем наши одежды в стиральной машине «Вятка», а ее протоки и трубы даже не покрылись закономерной и ожидаемой в данной ситуации проседью водяного камня и накипью известковой пыли, десять лет я учусь в автошколе, но почему-то так и не сдал на права, а ведь ты каждое лето сажаешь меня на пассажирское сиденье и мы едем в отпуск в Черногорию, и нет ничего слаще этих отпусков – но где результаты, где будущее, где хоть что-то, хотя бы эта справка об окончании автошколы, простая бумажка, обычное свидетельство о том, что годы прошли не зря, неужели ты не хочешь ничего изменить?

Жена ответила: я так и знала, что рано или поздно ты спросишь об этом, но ты ждал целых десять лет и только теперь спросил, почему ничего не меняется, хорошо же, я покажу тебе.

Муж спросил, нужно ли куда-то теперь идти. Жена ответила, что нужно одеться и пойти, но это недалеко, минут десять быстрым шагом. Муж расстроился, потому что не хотел никуда идти, а хотел лежать на диване и смотреть сериал, хотя по-хорошему лучше бы поучил знаки, запрещающие, предупреждающие, разрешающие (и даже не знал, что не существует разрешающих знаков, поразительно!). Но жена сказала, что лучше пойти прямо сейчас, потому что ей потом уже не хватит решимости.

Муж и жена пришли в небольшой городской парк в соседнем районе, где мрачные инженеры ловят рыбу в темном пруду по вечерам, дети бьют белку, а утка семенит быстрыми-быстрыми шагами навстречу волне, хлебу и злу. В самом дальнем уголке парка жена подошла к дереву, крона которого была похожа на вывернутый наизнанку якорь, обняла его, как раньше обычно обнимала мужа, и прошептала прямо в кору какую-то чушь, тогда в дереве открылась дверь и жена сказал мужу: пойдем, не бойся, там сад.

Муж пошел за женой; действительно, за дверью был дивный сад, цветущий, сочный и пламенный; в маленьких травяных домиках, подсвеченных фонариками, жили мышки и восьминогие мягкие чайнички из молочного фарфора, в больших моховых землянках кучно селились олени, медведи и другие животные, похожие на обычных животных, но немного другие, потому что у них, помимо звериных лап и ног, были человеческие руки и пластиковые паспорта-карточки, по которым им, например, выдавали книги в библиотеке, еду в специальных буфетах, пирожные в кафе, еще выдавали транспорт: светящиеся целлофановые рулоны, которые как-то немыслимо раскладывались в прозрачные пузыри, огромные конвертики или кривые крупные корабли, еще тут, кажется, были люди, но немного, человек пять или семь (прочитали в местной газете, которую сами же и издали, так получилось, так называемое быстрое производство), также в хижинах жили хижины поменьше, у них был даже свой парламент и социальная сеть, и договариваться на это быстрое производство можно и нужно было именно с ними, и рестораны именно у них были самые лучшие, и магазины самые милые, потому что на свежем воздухе если магази