ь. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…
Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья– брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по-настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.
К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…
Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:
– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:
– Гебер, пошел вон…
– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…
– Где?
– Во дворе… Я выбежал из комнаты, на ходу застегивая рубашку. Когда я выбежал на двор, конвой был уже в седлах. Орсон тоже был в седле – его руки были замкнуты в кандалы-перчатки. На секунду я подумал, что они узнали про его успехи с Силой. Но потом решил, что это не так – было бы иначе, они бы уже перетрушивали все, дабы нарыть причину. Орсон увидел меня и крикнул:
– Дже, проследи за моими цветами! Я кивнул, отлично понимая, что вряд ли им чем-то смогу помочь. Стояла середина лета. Но у Смотрителя Печей что-то не ладилось – забился ли дымоход, не было ли тяги, но вчерашний казненный горел плохо, пепел вылетал из трубы и оседал на нас, на деревьях, на дорогах… Орсон был спокоен и, кажется, весел. Он кивнул вперед и бросил:
– Меня позвала пепельная дама… Позже я понял, что он говорит о дороге.
– Счастливого пути! – успел крикнуть я. Стена задрожала, конвой медленно тронулся… Я желаю вам… – крикнул он, оборачиваясь через плечо, – я желаю вам всем… дорогу!..
Зеркало, зеркало на стене… Странно – лужа стекла плоская как картина, но вид меняется от того, где ты стоишь. В зеркале мы видим то, что видит нас. Еще не зайдя в комнату, я понял: что-то не то. В осколке зеркала, висящего на стене была видна кровать Громана. Обычно, еще не переступив порог, я знал, на месте ли он. Кровать была пуста. Не просто пуста, а совершенно пуста – белье убрано, матрац скатан. Я понял – нас станет меньше. Гебер Громан замыслил сдачу… Я нашел его на заднем дворе. Он сидел на коряге и смотрел на муравьев. Наверное, муравейник делился, и сейчас поперек тропинки лежала муравьиная дорожка. Она была широкой – почти в два шага шириной и будто кипела от бегущих по ней насекомых. Иногда кто-то проходил по тропинке и давил муравьев дюжинами, но не раздавленные не обращали на это никакого внимания и продолжали бежать по своим делам. Муравьи не обращали внимания на людей, а люди на муравьев. Такие дела… Я молча присел рядом. Гебер не повернул голову, но угадал, что это я. Хотя кому еще быть…
– Смотри, Дже, – наконец проговорил граф, – предположим блохи… Блохи – это не люди. Блохи чтят границы. Еще никто не слышал о блошиных войнах. Скажем собачья блоха не живет на человеке, а человеческая – никогда не опускается, чтобы грызть, скажем кошку.
– Это не блохи, это муравьи. У них тоже бывают войны. Но он пропустил мои слова.
– Знаешь, Дже, я устал…
– А что ты сегодня делал?
– Ничего…
– Тогда почему устал?
– Я от жизни устал…
– Что-то произошло?
– В том-то все и дело, что ничего не происходит…
– И потому уходишь?
– Я ухожу потому, что хочу идти хоть куда-то. Мы не стали говорить о направлениях и о движении в Зазеркалье. И он и я знали, что можно сказать, и что можно было ответить. Стоять-бежать, аркан судьбы и прочее. Будто извиняясь он сказал:
– Война закончена, и не все ли равно, под какой барабан маршировать…
– Никогда не любил маршировать… Мы замолчали. Я думал о том, что отныне нет «мы» – есть только «я» и «он». Стало тоскливо и одиноко. Опять одиноко. Громан, наверное, думал, что я мысленно его обвиняю – он был готов к этому и даже постарался помочь мне высказаться:
– Что ты мне скажешь? – спросил он.
– А что я тебе могу сказать? Он повернулся и посмотрел мне в глаза. Кажется в глаза – я смотрел на живую дорожку.
– Если хочешь, пошли со мной…
– Не хочу. Я остаюсь.
– А смысл?
– Никакого, – согласился я.
– Тогда почему? Мне вспомнился Лесоруб. Но я ответил по другому:
– Может мне удастся застрять у них в горле… Это была старая история про войну мышей с кошкой – одна мышь кусала кошку за хвост, когда вторая пыталась застрять в горле. Нам было не смешно – может быть шутка приелась…
– Ну что же. Каждый отныне идет своим путем, – сказал кто-то из нас. Я поднялся и ушел. Когда я шел по двору, листопад увязался за мной будто бездомный щенок. Я обернулся на звук – ветер мгновенно затих и листья рухнули на землю…
Где-то с конца зимы, стало принято за столами не шуметь. Разговоры велись шепотом, но все больше за время трапезы обедающие молчали. В тот день к обычной тишине была подмешена тяжесть – все думали об одном и том же. Такого состояния не было, кажется со дня казни Герзигана и Набиоллы. Я чувствовал, что многие украдкой смотрят на меня – кажется, они ожидали обвинительного вердикта в моем исполнении. Было принято клеймить предателей. Но я нарушил традицию. Вставая я тихо сказал:
– Если сломался Гебер, вряд ли я смогу обвинить кого-то, что он не выдержал… Больше комментариев не было. На следующее утро я опять вышел на задний двор. Муравьев не было. Графа Гебера Громана тоже…
Отвар, что я сварил, оказался слишком крепким. Чтобы заглушить горечь, я добавил сиропа, но жидкость вязала язык и не утоляла жажду. Мне стоило бы разбавить его водой, но кипятка не было, а сырая вода просто бы все испортила. Сперва я пытался убедить себя. что сердце не ноет. Я встал со стула и прошелся по комнате. Вышел в коридор. Мне не хватало воздуха. В школе было тихо, как бывает или ночью или в полдень. И я сделал то, чего никогда не делал днем – я поднялся на крышу. Я присел на вытяжную тумбу – что-то в этом было не то. Казалось, что сердце стало таким большим, что не помещалось в груди. Я опять поднялся на ноги. Дул свежий ветер – мне действительно стало легче. У Орсона был повод веселиться – хоть и плохое, но другое. Дорога развеяла бы скуку и так ли важно, что было в конце. Вряд ли хуже, чем в школе – плаха бы нашлась и здесь. Наверное, у федератов появились относительно Орсона новые планы. Но могло статься, что у него появились планы на федератов. Он знал – система дала сбой, стало быть она не совершенна… И тогда я понял, что произошло. В магии Орсон был дилетантом вроде меня. Везение здесь было ни причем – сам того не зная, он раскачал именно здесь на, крыше. Антимагическое вещество было в школьной еде – Орсон ел овощи со своих грядок, стало быть этой дряни у него было меньше. От открытия я вздрогнул – все было так просто. И так сложно. Мне следовало использовать свое открытие быстрей. Могло статься, что Орсон догадается о своей победе, и с этого мгновения я начинал с ним заочную гонку – кто раньше сумеет вырваться из плена. Я думал только о побеге – на мятеж сил у меня бы не хватило.
Я стал даже более фанатичным садовником, чем Орсон. Я сколотил еще четыре ящика, натаскал туда земли и каждую ночь носил наверх бесконечные ведра с водой. Я рыхлил землю, выдергивал сорную траву – уже не знаю, как она там появлялась. Кое-что из насаждений Орсона я раскорчевал – все цветы и большую часть из тог, что не могло дать скорый урожай. И первый результат появился через неделю – я сотворил магический огонек. От него я зажег свечу и крепко задумался. У меня ничего не получалось. Огонек – это дрянь. Базарные фокусники и то могут показать больше. Для побега мне нужна была Сила, вся мощь, какая только возможно. Но мой огород не давал нужного количества еды. Я продолжал столоваться со всеми. Если бы я жил впроголодь, то ослабел бы, и все равно у меня ничего не получилось. Надо было что-то придумать. И я вернулся на школьную еду, но стал делать запасы. Не очень сложная выдумка, но я пришел к ней после дня раздумий. Было очевидно, что во все подряд они заправить свою отраву не могли. Скажем ее могли намешать в котлету, но вряд ли в цельный кусок мяса. И когда повеяло старухой-осенью, я скопил достаточно провианта, чтобы рискнуть. Отсчет начался…