Господь: …И вижу я их такими, какими станут они: падшими, безумными, оборванными, увечными и одинокими. И вижу я многих мертвыми на полях сражений и на обочинах длинных дорог, в канавах и пред высокими стенами, в гулких белых коридорах и туманных чащах, в полях и по берегам рек; сброшенных в ямы; сваленных в кучи; убитых и забытых. А кто остался жив, разум того обуреваем тщетной и горькой памятью и жгучим желанием довести до конца ту войну. О капитан, я вижу в этом кончину твою, пусть даже не пророчит ее твоя сверхъестественная интуиция. Истинные жертвы на войне – солдаты. И первая жертва солдата – он сам, ибо жизнь свою отдал задолго до роковой битвы…
Больше я не осилил. Вернул листы в папку и папку – в сумку, а ее затолкал под сиденье.
Лучше смотреть в окно, на дождь – оно веселей.
От гостевания у мамы с папой я уклонился. Почему-то глаза щурятся всякий раз, когда я об этом вспоминаю. Что же со мной не так?
Они меня сделали, подумал я. На свет произвели. Во мне их гены. И они меня вырастили. Школа и университет не так сильно на меня повлияли, как родители. Возможно, даже вся моя оставшаяся жизнь не изгладит этого оттиска. И если мне слишком не по себе, если стыд не дает их навестить, то дело не только во мне. Тут и их вина, потому что они меня таким воспитали. Помнится, я отказался от этого довода, когда окончил начальную школу. Но все же здесь есть зерно истины.
Есть ли?
К черту, подумал я. Устал. Я ведь так и не отдохнул. Вечером позвоню, точно позвоню и скажу, что вырубился, уснул как убитый и никто не потрудился разбудить, и, в конце концов, не многовато ли извинений для одного дня? Конечно позвоню. Доброе слово и кошке приятно, как любит говорить папа.
Не дрейфь, Прентис, ты сумеешь их умиротворить. Все будет путем.
И был вечер, и было похмелье. Но не после выпивки, а после приступа малодушия на станции Лохгайр. Меня тошнило от всего, в том числе и от самого себя.
Поезд наконец доплелся до Квин-стрит, и я побрел, промокший, но почему-то уже не голодный, под дождем к Грант-стрит, где ждала пустая квартира. И матери пришлось звонить самой, потому что я так и не заставил себя взять трубку и набрать номер… Я даже ухитрился изобразить заспанность и легкий стыд, и пролепетал какие-то оправдания, и уверил ее, что здоров, правда здоров, не беспокойся, у меня все в порядке, спасибо, что позвонила… И разумеется, после этого мне стало еще паршивее.
Я решил выпить чашку кофе. Самочувствие было до того мерзопакостное, что я счел моральной победой, когда сумел снизить уровень воды в переполненном Гавом (кем же еще?) чайнике до риски «минимум». Я стоял на кухне и ждал, когда закипит вода, и чувствовал себя спасителем экосферы.
И уже сидя в гостиной с чашкой в руке, я спохватился, что забыл в поезде сумку. Сначала даже не поверилось. Принялся восстанавливать в памяти: вот я поднимаюсь с сиденья, вот беру куртку, вот думаю, что надо бы перекусить, однако замечаю, что голод как рукой сняло, вот бросаю взгляд на пустую багажную полку, потом выхожу на платформу и спускаюсь на дорогу. Без сумки.
Да как же я мог? Я поставил чашку, выскочил из кресла, перепрыгнул через диванчик, подбежал к телефону и через десять минут дозвонился до станции. Бюро находок закрыто, позвоните завтра.
В ту ночь я лежал в кровати и вспоминал, что было в сумке: одежда, туалетные принадлежности, одна-две книжки, парочка подарков… и папка с бумагами дяди Рори. Вернее, обе папки, в том числе и та, которую я еще не прочел.
Нет, сказал я себе, отгоняя панический ужас. Не может такого быть, чтобы папка потерялась насовсем. Найдется. Мне в подобных случаях всегда везло. Люди в большинстве своем честные. Если кто и прибрал, то разве что по ошибке. А скорее всего, ее нашел охранник при обходе вагонов и сейчас она лежит себе благополучненько в бюро находок станции Квин-стрит или в Галланахе. А может, на запасном пути, в одной-двух милях от меня, на задвинутую мной под сиденье сумку как раз в этот момент натыкается швабра уборщика… Но я ее верну. Ну, не могла она просто взять и исчезнуть. Найдет способ возвратиться ко мне. Никуда не денется.
Наконец мне удалось уснуть.
И приснилось, как возвращается домой дядя Рори, ведет старенький «ровер», в котором родилась Верити,– окно открыто, из него торчит рука с утраченной папкой. Сам он улыбается и папкой машет. В этом сне его шея была смешно обмотана белым полотенцем. И я, когда проснулся, понял, что это за полотенце.
Мой белый шелковый шарф. Незаменимый шарф-мёбиус, подарок Даррена Уотта, тоже был в той сумке.
– Не-е-ет! – провыл я в подушку.
Пробуждение было горьким – я постепенно вспомнил все то, что доставило мне вчера столько мук. Первым делом позвонил в бюро находок. Сумки нет. Выпросил номер телефона службы уборки, позвонил. Сумки нет. Попытал счастья в Галланахе – вдруг поезд успел туда доехать, прежде чем под сиденьем сумку обнаружил некий честный гражданин. Сумки нет.
Днем я снова обратился на обе станции. Эффект прежний.
В таких обстоятельствах я смог додуматься только до одного: если я – травинка, обреченная быть затоптанной, то надо с этим смириться. Смириться и лежать.
В кровати я провел целые сутки – посплю, глотну водички и снова на боковую. За все это время не съел ни крошки. Расчухался, только когда вернулся Гав (не гостивший у родителей, как я ошибочно предполагал) и громогласно доложил, что у него печень шалит и он по уши влюбился.
– Святые угодники! – был потрясен я.– Надеюсь, она хоть из приличной семьи?
– Ха-ха-ха! Это же твоя те… подруга твоего дяди, Дженис! – заявил Гав, демонстрируя ненатуральную пристыженность.– Зашла на днях, тебя искала, мы поболтали, решили перекусить в пабе, взяли по карри, пропустили по кружечке-другой, вернулись сюда, то да се, слово за слово, ну, а мне всегда нравились взрослые женщины, у них опыта побольше, ну, ты понимаешь, о чем я, гы-гы-гы, короче, Новый год получился что надо, мы его у нее провели, только к моим предкам заглянули, поздравили, кстати, она сегодня вечером придет, я обещал лазанью приготовить, может, ты к Норрису перекантуешься, его до завтра не будет, я ведь и тебя до завтра не ждал, ты же не против, а?
Я таращился с кровати на Гава, моргал и пытался хоть что-то уловить в катастрофически расширяющемся потоке информации. И изо всех сил убеждал себя, что это всего лишь сон, точнее, жестокий и мерзкий кошмар, состряпанный некой частью моего подсознания, чтобы наказать сознание за столь недостойное поведение в последние дни… Напрасная попытка выдать желаемое за действительное – в моей подкорочной кладовой кошмарных архетипов просто не могло храниться ничего столь банально-извращенно-чудовищного, как Гав. Наконец я сколотил из растрепанных желаний и чувств бригаду для экстренной реанимации если не мозга, то хотя бы желудка.
– Гав, чего-чего, а этого я никак от тебя не ожидал!
На микросекунду Гав насупился – что это, наезд? – но наезжать я был просто не в силах.
– Ты никогда не говорил, что умеешь готовить лазанью.
Глава 10
– Жил да был на белом свете во времена незапамятные богатый купец, и думал он, что в его городе слишком уж много плохих людей, особенно плохих детей.
– Это были медленные дети?
– Ну да, кое-кто, но в то время они ничем этого не выдавали.
– А медленные дети только в Лохгайре, а, пап?
– Нет. Медленные дети есть повсюду… следи за дорожными знаками. Но вернемся к нашему рассказу. Богатый купец считал, что дети обязаны ему честь отдавать и говорить «сэр» при каждой встрече на улице. Нищих он ненавидел и презирал стариков, которые больше не могли работать. Еще он терпеть не мог нерях и грязнуль: считал, что даже младенца, выбросившего что-нибудь из колясочки, необходимо наказывать, а если ребенок плохо ест, то пускай голодает, пока не начнет есть все, что дают на первое.
– Пап, а если тухлое дадут?
– Даже если тухлое дадут.
– Ух ты! Даже если смотреть противно и червяки ползают?
– Да. Купец считал, что это будет хорошим уроком непослушному ребенку.
– Бррр… Ы-э-э…
– Ну так вот, богатый купец был в том городе очень влиятельным человеком. Со временем стал там всем заправлять и добился, чтобы каждый житель города делал то, что купцу казалось правильным. Игру в снежки объявили вне закона, и детям приходилось есть все, что им давали. Листьям запретили падать с деревьев, чтобы не нарушали порядок на улицах, а когда деревья не послушались, листья приклеили к ветвям… Но и это не помогло, и тогда он велел деревья штрафовать: каждый раз, когда падал лист, у дерева спиливали тонкую веточку, а потом дошло и до крупных сучьев. Ну и, ясное дело, в конце концов не осталось ветвей, и тогда были спилены стволы. Подобная участь постигла и цветы и кустарники… Но некоторые горожане сохраняли деревца в потайных садиках и двориках и цветы держали в домах, но это было противозаконно, и если кто-нибудь из соседей доносил в полицию, то у нарушителя срубали деревья и отбирали цветы, а его самого могли посадить в тюрьму, и там приходилось работать до седьмого пота, стирая написанные на разных бумажках слова, чтобы можно было снова использовать эти бумажки.
– Пап, это ведь не взаправду было?
– Да. Я это сочинил.
– Пап, а кто делает то, что взаправду?
– Никто и все. Оно само делается. Видишь ли, реальное событие, когда оно происходит, мало о чем нам говорит. Попадаются и интересные были, но чаще всего в них… слишком мало порядка.
– Значит, богатому купцу они бы не понравились?
– Именно так. В его городе никому не позволялось ничего рассказывать. Никто не имел права напевать, или насвистывать, или слушать музыку, потому что, по мнению купца, люди должны беречь дыхание точно так же, как они берегут свои деньги. Но людям не нравилось жить так, как требовал купец. И большинство мам и пап не пичкали детей тухлой едой, и им страшно не нравилось притворяться, что пичкают. Люди горевали о деревьях и цветах… И были вынуждены ходить, закрыв один глаз повязкой.