Воронья дорога — страница 77 из 80

– Ладно, не буду срывать столь благородный план. Мне в Галланахе скучать не придется: уйма родни, уйма новостей.

– Но…

– Но в понедельник утром я вылетаю из Глазго. Так и быть, можешь приютить меня в своем дворце.

– В воскресенье? Годится. Дай-ка подумать: в воскресенье парома не будет, но я могу выехать в пятницу, а в субботу закончить дела и вечером вернуться. Годится. Значит, в воскресенье. К которому часу сможешь подъехать?

– К шести – нормально?

– Идеально. Между прочим, я тебе задолжал карри.

– Ничего ты мне не задолжал, но приглашение принимается. В этот раз не оболью тебя бренди, обещаю.

– Вот и прекрасно. А я обещаю не вести себя как последняя жопа.

– Будешь как предпоследняя?

– Э, да ты, я вижу, знаешь, как сделать парню плохо.

– Годы тренировок. До воскресенья, Прентис.

– Ладно, пока. Поосторожнее будь за рулем.

– Тебе того же. Пока.

Я положил трубку и воззрился в потолок, не зная, плясать ли от радости или выть от горя. Скоро я с ней увижусь! Но она тут же улетит в Канаду! Угодив меж двух крайностей, я обрел спокойствие будды, а потому только слабый стон исторгся из моей груди.

* * *

Привыкнуть к мысли, что мне принадлежит «бентли», оказалось совсем не просто. Если честно, то я так и не привык. Когда катил на нем по улицам, прохожие бросали на меня странные взгляды. Когда возвращался из Лохгайра в Глазго, меня на Грейт-Вестерн-роуд несколько раз останавливала дорожная полиция: «Это ваша машина, сэр?»

Задним числом мне кажется, что реплика «Надо же, а я-то думал, вы так обращаетесь только с чернокожими» была не совсем тактична. С другой стороны, меня продержали всего-навсего час, пока проверяли номера и досматривали машину. Это время я провел на заднем сиденье полицейской тачки, придумывая разные способы просаживания вырученных за «бентли» денег (оставлять себе кровавые Фергюсовы бабки я не собирался ни в коем случае). А можно благотворительностью побаловаться – если нужно ускорить вращение Фергюса в его подводной могиле, то Африканский национальный конгресс и Лига против жестоких видов спорта охотно мне в этом помогут.

Но слава богу, прежний хозяин машины не успел стереть протекторы и сжечь лампы в фарах, да и все остальное содержалось в порядке, а потому ребяткам в синих мундирчиках пришлось меня отпустить.

Все же я рассудил, что на Гебриды лучше ехать в этом чуде цвета бургундского вина, нежели в «гольфе».

Стартовал я в пятницу утром, по А-82 добрался до Инвернесса, переехал на западный берег и миновал Уллапул. Дорога скоро подтвердила, что от «бентли» надо избавляться. Правда, в управлении он оказался послушней, чем я ожидал, но румянец стыда ни на миг не сходил с моих щек. Завещание никоим образом не заказывало мне распоряжаться машиной по своему усмотрению – значит, сбуду с рук, и черт с ней. Я успел на дневной паром до Сторноуэя. Заночевал в «Ройал-Хоутел», перед сном читал исторические книжки – про войны древности, про давно исчезнувшие империи. Время от времени приобщался к современности через телик. Пресс-папье водрузил на прикроватный столик – типа, будет меня ночью охранять.

* * *

В десять утра я стоял под сильным ветром и слабым дождем у маяка на Бат-оф-Льюис, кутаясь в старое отцовское пальто и жалея, что не прихватил зонтик. Никак не мог решить, правда ли это самая западная точка острова,– на такую же роль вполне могло претендовать местечко под названием Галлан-Хед. В конце концов плюнул: невелика разница. Да к тому же с этого мыска проще сделать дело.

Там были утесы, не слишком высокие. Пресс-папье лежало в кармане. Я его вынул. Кругом – никого, но я все равно испытал стыд и неловкость. Глупая затея, что тут говорить. Ветер рванул ворот пальто, бросил мне в глаза мелкие легкие брызги. Море, покрытое серебряной чернью, уходило в серую бескрайность мороси, туч и ветра.

Я подкинул стеклянный шар на ладони, потом со всей силы запустил в море. Пожалуй, мне было без разницы, плюхнется он в воду или разобьется о скалу. Он не разбился – летел к набегающим без устали волнам. Я даже как будто заметил всплеск. А может, показалось.

Я собирался сказать: «Ты кое-что забыл», бросая пресс-папье в воду. Эту фразу я придумал в машине, когда ехал в дыму торфяников, но теперь она мне показалась слишком банальной, и потому я постоял молча. Просто мерз, и мок, и глядел на волны, и думал о лежащих на дне Атлантики, в нескольких сотнях километров к северо-западу, обломках и останках.

Где сейчас скитается душа Фергюса Эрвилла? И осталась ли она, душа, осталось ли что-нибудь кроме тела, погребенного под толщей темно-серых вод?

Может быть, личность его и сохранилась, перейдя в иную форму бытия, но я в этом сомневался. Равно как и насчет личности папы, или дяди Рори, или тети Фионы, или Даррена Уотта. Мир прост и в простоте своей жесток. Продолжения не следует. И если поверить в это, жить будет легче, как это ни парадоксально. Продолжаемся мы в своих детях, в своих трудах и в памяти оставшихся на земле. Мы продолжаемся в прахе своем, в тлене своем. Хотеть большего – это даже не наивность, это трусость. И это – тупик. Смерть – перемена. Она дает новые шансы, новые вакансии, новые ниши и условия. Ошибка считать, что она отбирает все.

Вера, будто мы каким-то образом перейдем в иной план бытия, либо сохранив при этом свою личность, либо превратившись в нечто совершенно иное,– это, скорее всего, дань нашей эволюционной целеустремленности и животному инстинкту выживания, а ни в коем случае не плод нашей мудрости. Если же рассматривать интеллект, памятливость и сообразительность как некую сверхценность, достояние не индивидуума, а общества, то перспектива неизбежной смерти уже не покажется индивидууму страшной и он сможет хладнокровно подготовиться к своему концу и встретить его достойно. А притязать на суетную и бессмысленную послежизнь в суетном и бессмысленном раю – что это, если не верх эгоизма?

Волны набегали на утесы, разбивались и отступали. При ударах на миг рождались фигуры – живые, неистовые,– но тут же стирались, растекались, растворялись.

И мне казалось тогда, что все очень просто: жизнь отдельного человека – это всего лишь жизнь отдельного человека. Правильно считал отец: нет в мире справедливости и несправедливости. Дела земные останутся на земле, ибо это лишь творения разума и рук человеческих. И у Даррена, и у моего отца, и, может быть, у Рори хватало великих замыслов – сколько путей еще не пройдено, сколько еще не взято и не отдано,– и это, конечно, увеличивало нашу скорбь, скорбь живых, но никоим образом не могло служить аргументом в пользу загробного существования. Эти люди были с нами, а теперь их с нами нет. Вот и все.

Да, мой отец был прав насчет моих переживаний из-за смерти Даррена Уотта. То была просто обида капризного ребенка на мир. То была злость пополам со скорбью – слишком уж рано ушел из жизни Даррен и к тому же сделал это так неуклюже, так неэстетично: разбиться о мусорный бак, ну что за нелепость? Да как посмел мир так поступить со столь неординарным человеком? Да как он посмел вот так вот запросто взять и стереть с лица земли моего друга? Несправедливо!

Конечно несправедливо. Но к делу это никоим образом не относится.

Итак, мой старик был прав, а я ошибался. А теперь я взялся за ум. Может быть, он это предвидел? Было бы неплохо.

Но что, если он сходил в свою могилу (через могилу Макдобби), успев поставить на среднем сыне крест как на суеверном недоумке? Это было бы плохо. Хуже некуда. Но все равно уже ничего не исправишь. Все кончено.

* * *

Я повернулся и ушел. В тот же день отправился обратно в Уллапул через Сторноуэй. На борту парома стоял у борта и смотрел на бегущие навстречу волны, пил кофе из пластиковых стаканчиков и ел жирные пироги. Вспомнил, как мы однажды, много лет назад, проплывали здесь с мамой, Льюисом и Джеймсом и за кораблем погнались дельфины.

Шесть часов спустя я был уже в Глазго.

Спалось мне в ту ночь прекрасно.

* * *

Воскресным вечером мы с Эшли Уотт двинули в знакомый ресторан «Анаркали», там заказали практически то же, что и в тот летний вечер, когда погиб мой отец. Но на сей раз нам было не так весело, и Эшли не облила меня бренди, а я не вел себя как последняя дырка в заднице. Я просто сидел и говорил о прошлом и о будущем и при этом не знал, плакать мне хочется или смеяться, ведь я так рад встрече с ней, но завтра она отправится в далекий путь, полетит через широкий океан, на который я смотрел вчера. Эшли сойдет с самолета в Канаде и, может быть, останется там насовсем, а я даже не смею спросить, есть ли в ее жизни мужчины – впрочем, от Дина знаю, что парень, с которым она улизнула в новогоднюю ночь, уже утром получил отставку.

И я по-прежнему не знал, можно ли рассказать ей о своих чувствах. Ведь она собирается улетать, и как я смогу признаться ей сейчас в любви, если еще ни разу в жизни никому не признавался? Почему до сих пор молчал, спрашивается, и только теперь, накануне ее отлета, говорю? Чтобы в койку затащить? Остался только один драгоценный вечер, а я его рискую испортить. Рискую ее смутить, оскорбить, обидеть до глубины души – а мне ведь ни то, ни другое, ни третье совершенно ни к чему. И при всем при том я отдавал себе отчет, что в прошлом, несколько месяцев назад, было подходящее время и подходящее место. Если бы я тогда признался Эшли в любви, это выглядело бы абсолютно естественно. Но в той горячке, в той сложной круговерти событий – да плюс моя нерешительность, медлительность и невнимательность – я упустил момент, и с тех пор он ни разу не повторился.

И вот я сижу в ресторане напротив нее, гляжу в отблескивающее при свете свечи лицо с нежной кожей, длинным тонким носом, улыбающимся красным ртом (нос и рот – ну в точности восклицательный знак) и сгораю заживо в серых искрах ее глаз.

Мы вышли в холодную мартовскую ночь. Было сыро, отсвечивал мокрый асфальт. Эшли на ступеньках подождала, пока я надену папино наследство: твидовое пальто. На ней были черная юбка и старая куртка флотского покроя с завернутыми обшлагами – я ее помнил еще с похорон бабушки Марго. Опираясь на перила, Эшли смотрела, как я застегиваю поднятый ворот. Левая ее нога щел