Ворошенный жар — страница 23 из 46

Оторопь. Кто-то ахнул:

— Хриц!

— Русский! — хрипло, испитым голосом сказал Курганов.

Половицы под ним оседали — махина, вольно прошел по избе, сел у печки.

Женщины стушевались, еще немного побыли молча… В недоумении гуртом двинулись к двери.

Хозяйка так и не вышла из замешательства. Немудрено. Странная мы были компания. Сварили пшенную кашу из концентратов. Курганов за стол не сел, отмахнулся. Его томило, и тем все больше, чем дальше от фронта и неизвестно куда везли его. Старшина, когда отнес ему к печке котелок с кашей и еще как-то раз, назвал его — старшой.

Жестокая несообразность была в том, что ведь оба они пограничники, этот старшина и этот конвоируемый им старший лейтенант погранслужбы, который у немцев тоже был «старшой» — обер-лейтенант.

Водитель забрался спать на полати. Я улеглась на лавке, завернувшись в полушубок. Напротив, по ту сторону стола, сидя на лавке, перебывали ночь эти двое. Лучина давно прогорела. На столе в плошке, залитой бензином, зажжен фитиль, дрожащий огонек подсвечивал их снизу.

Я избегала смотреть на посеченное шрамами и в рытвинах, крупное, смуглое лицо Курганова с рубцами страстей. За Кургановым — обрыв, мрак, какие-то темные вины. Но вот не остался под защитой немцев, бежал, вернулся, пришел сам. Это потом только узнается: посланный им назад к нам с выполненным заданием — с важными для нас разведданными — тот молоденький «перебежчик» не дошел, убит при переходе линии фронта.

Кто и как решит теперь судьбу Курганова? Что перетянет — вина или заслуга? И получит ли он возможность доказать, оправдаться, искупить, наконец?

Зато смотреть на подсвеченное огоньком лицо старшины было успокоительно. Оно у него какое-то опрятное, с общевойсковым, можно сказать, выражением добросовестности и солдатского долга, и черты лица небольшие, как раз в меру, ничего в них затейливого. Растопырив на столе локти, он уперся кулаками в скулы, клевал носом.

Курганов курил завертку — старшина отсыпал ему махорки, — закашливался гулко, простуженно, сплевывал на пол, наклонясь. И тогда его тень, качавшуюся на бревнах стены, сволакивало вниз. Сказал громко, мрачно, надтреснутым голосом:

— Да ты спи, старшина. Не сбегу я.


Был разгар мартовского яркого дня, когда мы в Москве въехали на улицу Правды в первый налево тупик, где и сейчас, замыкая его, стоит дом под тем же номером один дробь два, тогда цвета бурой кирпичной кладки. Я выскочила из кабины, промелькнувшие улицы, родные места — все было для меня невнятно. Я была захвачена волнением от предстоящей сейчас встречи с близкими, для них внезапной. Мы не виделись больше полутора лет войны.

Я взялась за борт, поднялась, встав на колесо. На дне кузова, зарыв в солому обутые в бурки ноги, сидел Курганов, с ним рядом — старшина.

— Пойдемте, погреетесь, — сказала я Курганову, может и скованно. В доме были пожилые люди, потерявшие на фронте единственного сына, убитого осенью на юге. Человек в немецкой форме не мог не ошарашить жестоко.

Старшина охотно откликнулся, он не прочь был погреться, еще предстоял немалый путь, а отсесть от Курганова в кабину не имел права.

Курганов посмотрел мутно, щелочками затравленных глаз, мотнул головой:

— Не пойду.

Я снова позвала.

— Пошли, а то еще ехать и ехать. Погреемся, — сказал старшина. Окоченевший, прибитый Курганов вдруг зло и властно цыкнул:

— Вези куда надо!

Полуторка развернулась и выехала со двора.

9

Два дня — это мало и много. Дома с родными, на улицах, на спектакле в театре, осажденном жаждущей зрелищ безбилетной публикой, в институте, где сложены громоздкие дымящие печи и бродят тощие и бойкие, недоедающие мои сокурсники, в горячке встреч, объятий, восклицаний — нигде не оставляла меня болезненная растравленность своей чужеродностью всему тут. Уже ни к какому быту, я чувствовала, что неприложима, кроме быта войны.

Полуторка вернулась из Подольска, из штаба фронта. Старшина, когда «сдавал», как он выразился, Курганова, тот застонал и горько укорил напоследок:

— Эх, старшина, что ж ты не сказал, куда везешь!

Куда же он его там сдавал?

Пройдет много лет, прежде чем я что-либо узнаю о Курганове.


В Ветошном переулке на складе водитель получал по накладным рулоны сероватой писчей бумаги и рулоны оберточной на конверты, чернила, сургуч, клей. Они со старшиной расторопно загружали полуторку. Когда с этим было покончено, мы забрались в кузов, подняли откинутый задний борт, уселись на всю эту канцелярию войны, и я развернула замотанные в теплое, еще не совсем остывшие картофелины, что мне дали дома в дорогу.

Мы сидели в кузове, на верхотуре, макали в соль картошку. Я была уже в пути обратно домой, на фронт, в свою армию, и чувство потерянности отступало вместе со всей странной, забытой иной, нестерпимо почужевшей жизнью города.


«Вот когда читаешь про Ленинград, как там было написано на стенах. Эта стена наиболее опасна при артобстреле, — написал мне в письме все тот же незнакомый Ф. С. Мазин. — А в Ржеве мало было таких высоких стен, и не было таких властей, чтобы позаботиться писать, и прятаться было не за что, большинство домов деревянные были, и за какую стену прятаться и не знали, бомбы летели кругом, а снаряды из-за Волги летели. Но тогда никто на наших за это не обижался, потому что все понимали, война есть война, и откуда нашим знать, кто там где сидит. Все ждали своих, и у каждого был кто-нибудь в армии.

Мне что понравилось в Вашей книге, так то, что Вы в войну, находясь на высоте положения, все же при штабе армии, не теряли взгляда человека на топчущее войной окружающее.

А до войны я семилетку не кончил, ушел в ремесленное училище, и было мне тогда 14 и 15 лет во время нахождения немецких войск в Ржеве.

В 43 г. в начале января я был ранен в правую ногу. Через год нога зажила. После войны я работал на строительстве Сталинградской ГЭС механиком 2-го участка, а потом переехал в Москву и работаю в СМУ.

А точнее меня Вам никто не расскажет о Ржеве, который отделяла тогда от наших войск, где Вы в то время находились, сильно укрепленная фронтовая линия немцев.

Вот так бывает. Какие будут вопросы, пишите.»


Не дожидаясь вопросов, Мазин слал письмо за письмом, вспоминая разные случаи из пережитого и виденного, горячо и настойчиво призывая меня написать о Ржеве тех дней и наставляя, как мне следует писать.


«Название можно бы дать „Тайны Ржева“. А еще хорошо бы дать вот такое очень удачное заглавие к рассказу подходящему: „Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда“. Или вот так: „А мать сыночка никогда…“ А то, что я тогда летом писал Вам о названии книги, так я ведь просто поделился своим мнением с Вами, не на людях и не где-нибудь».


«Или вот еще что. Среди немецких солдат было распространено при разговоре с населением такое выражение: „Капут машинка“, если не ладилось с мотоциклом, зажигалкой, и о живом организме тоже — то, если чихнет, пальцем ткнет в нос себе: капут машинка!

Неподалеку от нас во дворе стояла кухня, и мы, несколько мальчишек с консервными банками, где-нибудь притаившись, ждали и, когда закончат с котелками подходить солдаты к кухне, подходили, и бывало так, что немец наливал кому доставалось этого густого супа. Пока там не стала работать девушка, та носила с собой бидон на полведра, повар наливал в него что оставалось, и нам не стало доставаться. Так мальчишка 12 лет, он жил в том доме, где кухня, он хотел ее отвадить, унизить. Сидит он на своем заборе и играет на губной гармошке, а она вышла, и он ей вдогонку при поваре тоненьким голосочком:

Вас костэт, Нинка,

дайнэ капут машинка?[10]

Слова этого куплета обычно мальчишки старались пропеть в адрес тех девушек, которые гуляли с немцами, на мотив „Итальянская крестьянка“, который немцы тогда играли на губных гармошках».


«Жил я в 150 м от Казанского кладбища. За полтора года фронта многих мальчишек, которых я знал тогда, не стало. Некоторые из-за своей неосторожности были подорваны, другие попадали или под сильный обстрел, или бомбардировки, или с голоду…»


«Так вот, летом 1942 г., когда бомбили наши самолеты Ржев всю ночь подряд, одна партия самолетов улетает, другая прилетает, вынужден был и я бежать в тот подвал под Казанской церквой. Там под церквой был хороший подвал с массивными железными дверями, были прямые попадания в церковь снарядами тяжелыми, но до подвала не достало, и он уцелел во время войны. Так вот, в самый подвал я не пошел, а остановился там на ступеньках около двери и немного приоткрыл ее. Смотрю, там много старушек верующих и на разные голоса кто шепотом, кто вполголоса шепчут молитвы: „Царица небесная, пресвятая богородица, прости ты мою душу грешную. Царица небесная, прости ты мое согрешение“. А наверху все кругом горело и трудно было дышать от всякой гари, и почти не переставая колыхалась земля.

Я стоял, слушал и думал, а почему же они обращаются к царице небесной, а не к самому богу. Потом подумал, богородица, может, она мать бога. Хотел у кого-нибудь после у них спросить об этом, но к концу войны этих старушек уже никого не стало».

Глава вторая

1

Я вернулась из Москвы после двухдневной побывки снова во Ржев. И вроде заново увидела его.

Господи, это же мой город, сметенный боями за него, полузанесенный снегом. Сражение, поглотившее сотни тысяч солдат, не знало пощады к человеческим очагам, не ведало ни в чем неправоты и никакой другой ответственности и назначения, как только — победить.

Сражение — путь к цели — динамично, властно, яро. Сама история предопределила его. А отвечать за все немцам.

И цель достигнута — Ржев наш. Короткая остановка в пути. Заминка. Выходит, победа статична — не расшвыривает на ходу, не сбрасывает, не переступает, — стягивает все в узел. И стоишь с перевернутой душой, в ответе за все.