Ворошенный жар — страница 44 из 46

[16].

От финской войны — того, во что направилась энтузиазная романтич [еская] волна поколения[17], небольшой его части — все было сброшено перед лицом фашистского нашествия.

Она была праведная. Внутри себя самой — она была многоликая, она ведь — война. Но она была праведная.

Весна 43 г. — перелом. Во всяком случае на нашем фронте. Во многом.

И в частности: немцев не доводили, но их не вешали организовано. И своих изменников[18].

Первый период до 43 г. — самоотверженный, высокий дух, при всей угнетенности отступлением. Вера в победу.

И кровь, как ни лилась, она — сокрушала.

К 43 г. к перелому — на победу, погоны[19], на возмездие (виселицы, каторга) — накапливалось — накопилось, не могло не накопиться — обесценение человеч. жизни в мясорубке войны. Победа, окрепшая к ней техника — все это олицетворяло мощь государства, официализировало победу, войну.


Была религия, потом Коля Бурачёк[20]. Потом стихи и… Хватит с меня стихов — всех этих эмоциональных воспарений… у меня нет больше для них чувств. Нет органа для восприятия. Нет и все. И не надо смотреть на меня иронически и удивленно. Тут никто ничего не теряет, ни стихи, ни я.

И вот странное дело, когда надвигалась война, стихи очень нужны были, прямо-таки позарез. А теперь, когда мы отвоевались, я страдаю, когда их слушаю.

Я помню только это «Ich weis nich‘was soll es bedeuten» (еще из школы). А дальше о Лорелай, расчесывающей волосы, — забыла навсегда, с меня достаточно этих двух строк.


Я не выше, не мудрее, не подлее и не чище войны. Я ее дитя.

У войны есть душа, и даже души — множественное число. И душа ее, когда мы были под Ржевом — та душа войны так дорога мне.

(Я плоть от плоти ее).


В сущности ведь это мрак. Но почему так тянет назад (обратно) в тот мрак, той поры зимы 41–42 г?


Грубость вторжения нашего (в жизнь их, в избу, в их быт),

Война резала по живому — это живое была та жизнь, которую она резала (Матрена Ниловна[21] и др.)


Между двух воюющих сил перемалывается третья: тут и девка, которой Вилли обещал жениться; маленький шпион, схваченный немцами на бойне в Ржеве. Тут прибежавший босиком разведчик[22].

И то, что меня привязало за тот контрольный месяц, что дала я себе[23], к этой жизни — то мое породнение, приобщение к Матрене Ниловне к ее нравственной сути (а что она такое? — жизнь. С грубостью, простотой, отчаяниями и терпением) — и ко всему этому, разлитому в воюющем народе также. Вот это меня больше всего привязывало. Держало за душу, с этим и я была человек.

Когда я выпала из своей среды с ее немалыми качествами, я какое-то время осталась одна, в одиночестве среди чужих и враждебных людей, порой более враждебных, чем пленный.

И вот эта суть, без надуманности, привнесений, стойкая, как сама жизнь — суть, которую можно лишить жизни, но не искоренить, — вот то, что было народное в этой войне, притянуло меня.

Я жаждала найти поддержку в ненависти. Обрести ее, а обрела совсем другое.

Матрена Ниловна, выбежавшая к машине проводить меня — с ребенком, кое в какие лохмотья завернутым, ее прощальная улыбка — зуба нет в верхнем ряду — это навсегда.

Это меня довоспитало. Или воспитало впервые. К этому я оказалась восприимчивее, чем к чему-либо. Чувства, впечатления этого рода у меня целы, не выветрились до сих пор. А когда вернулась из Герм [ании], после таких поразительных впечатлений — душа потянулась в эту войну, по ней я тосковала, а никак не по войне последнего периода.

Это одно из главных чувств во мне. И Лялька[24], может быть, мне так близка из-за того важного, что мы это с ней одинаково чувствуем, что это в нас живет больше, чем мы об этом говорим и сумели бы сказать, Мы делимся и важным, и ерундой, и очень редко об этом. Но это существует в наших отношениях, как сверхзадача в повести.


И там в Ставрополе, притрагиваясь к Soldbuch[25] ам… я спрашивала себя: что же такое война?

Я понимала уже, что она — это холод, жуть… тоска, Но что же она все-таки?

И сейчас я себя спрашиваю о том же.

Но она — это очень много. (И в то же время совсем немногое — прекратить огонь). Она — пущенная в ход, развернувшаяся, имеющая уже множество сцеплений, взаимозависимостей — это сложный и сплошь драматичный механизм. Организм. И нельзя к тому же — остановить огонь. Кто это сделает? Как это сделать? Война — это и то, и другое, и третье.

Но если нельзя остановить огонь, может быть, можно быть великодушнее.


Это озарение, воодушевление, не приходит само по себе — только в редкие мгновения истории, когда сам дух времени несет в себе этот заряд. Такие мгновения у нас были, слава богу. Были, несмотря на все. К ним роют путь под землю (или ввысь). Может, это не для всех — или не для многих — как те мгновения истории, что одаривали всех, кто под рукой. Так пусть же кто может, кому дано — тем упорнее, прилежнее роет.

Ржев — моя судьба, моя неизжитая боль[26]

— Елена Моисеевна, расскажите коротко вашу житейскую биографию.

— Живу в Москве всю жизнь. После десятилетки поступила в институт Истории, Философии и Литературы — ИФЛИ. Это было замечательное гуманитарное учебное заведение из всех, что когда-либо были в России. Во время войны в эвакуации оно слилось с Московским университетом и прекратило существование, оставшись до сих пор легендой.

Меня со школьных лет тянуло писать. Я подала на конкурс рукописные рассказы в Литературный институт. Меня приняли. И год проучилась в литинституте. Но грянула война, немцы приближались к Москве. Я вступила добровольно в Красную Армию, обучалась на краткосрочных военных курсах переводчиков. Окончив курсы, была направлена на фронт, на ближние подступы противника к Москве — у Ржева. В должности военного переводчика штаба армии, в звании лейтенанта я прошла фронтовой путь до Берлина. Демобилизовавшись, окончила Литинститут, перебивалась журналистикой, пока не стали выходить мои книги.

Вот это, пожалуй, и есть моя биография — внешняя, так сказать. Думаю, каждый человек проходит свой внутренний путь; пережитое оставляет зарубки в душе и памяти, выявляет, формирует характер, личность. У писателя эта внутренняя биография явно или неявно находит отражение в его книгах.

— Вы за свою большую творческую жизнь написали множество книг, в том числе и о Ржевской битве. Это ваша литературная биография?

— С первых дней на фронте я стала делать записи в тетради. У немцев чуть ли ни у каждого солдата дневник. У нас в действующей армии вести дневник, что-либо записывать не разрешалось и весьма строго. Поначалу на меня косились. Но узнав, что я из Литературного института и надеюсь, если жива буду, после войны писать, перестали придираться. Да и заносить в тетрадь записи удавалось лишь изредка — не было на то ни времени, ни условий. И все же, с этой тетради начинается в моем творчестве тема битвы на ржевской земле. В ней и наброски будущих рассказов.

Когда я вернулась домой из Берлина, где мне выпало участвовать в очень значительных событиях, и, казалось бы, они могли заслонить память обо всем остальном, я стала писать рассказы о войне на ржевской земле (рассказы, кстати сказать, опубликованы только через 16 и более лет). Именно в тех долгих, долгих месяцах борьбы за Ржев осталась «прописанной» моя душа.

Изувеченная, сожженная земля, невиданные страдания, жестокость и сострадание, бездны и взлет духа. Война вбирала столько противоречивого, враждующего. Но была великая простота мужества, самоотверженности, какая-то возвышенность тех дней, когда смерть и муки не вознаграждались победой, и до перелома в войне было еще далеко. Я это недавно писала, но повторю: Ржев — и моя судьба, моя неизжитая боль, мое литературное имя, уже почти 40 лет, как ставшее фамилией.

Мной написано немало книг. Из них в первую очередь назову мои «ржевские» повести и рассказы: книга «Февраль — кривые дороги», цикл рассказов «Под Ржевом», повести «Ворошеный жар», «Ближние подступы». И снова возврат к «ржевской» теме спустя годы: «Дороги и дни» (напечатано в журнале «Дружба народов», № 6–1996).

Из книг на другие темы: «Земное притяжение», «Спустя много лет», «Знаки препинания», «Далекий гул», «Берлин, май 1945», «Геббельс. Портрет на фоне дневника».

— Вы вошли в Ржев в день освобождения. Что держится в вашей памяти по сей день, 55 лет спустя?

— Я помню Ржев 3 марта 1943 года и в последующие дни. Мы застали разгромленный войной город, весь в корчах пережитых невыносимых страданий. Об этом моя повесть «Ворошеный жар». Она была напечатана в «Новом мире» (1984, № 5) и потом вошла в состав книги «Ближние подступы» и в другие мои сборники повестей. Из откликов, какие были на эту повесть, мне дороже всех высказывания о ней Вячеслава Кондратьева, моего дорогого земляка по войне, в письме мне, недавно опубликованном, по копии, сохранившейся в его бумагах. Он прочитал повесть еще в рукописи и написал: «Прочел на едином дыхании и сразу же пишу, чтобы выразить, точнее, постараться выразить то потрясение, которое получил при чтении. Это — реквием Ржеву! Величественный, трагичный и в то же время удивительно лиричный, человечный без всякой патетики… И боль наша ржевская тут, как нигде. В полную силу! Никого, по-моему, эта вещь не может оставить равнодушным. Сколько всего под этим Ржевом оказалось — судеб, трагедий. Но хоть частица приоткрылась. Я сам как-то по-новому, по-другому ощутил Ржев…»