Воротынцевы — страница 16 из 33

— При них можно о чем угодно говорить — все равно ничего не поймут, а если и поймут, то сейчас и забудут, — сказала она, махнув рукой в сторону старой барышни и не подозревая, что к самой той двери, у которой сидела она со своей гостьей, приложилась ухом Малашка и прислушивается с напряженным вниманием к каждому их слову.

Раньше Малашка с прочими выглядывала из коридора, а когда гости, за исключением Акулины, ушли из столовой и глазевшая на них дворня тоже разбрелась кто куда, она обежала кругом и через комнату, обращенную в кладовую для разной рухляди, проникла в тот темный чулан, в котором была заколоченная дверь в столовую, как раз у того места, где в креслах разместились для беседы Федосья Ивановна с Акулиной.

Преинтересные вещи услышала тут наперсница Марфиньки.

VII

Сначала шла речь о молодом барине, о его пребывании в Воротыновке, об эпизоде с французом, о том, как Марфа Григорьевна изволила прогневаться на Потапыча за то, что старик не открыл ей сам от себя про безобразия в подмосковной и тогда только ей во всем сознался, когда она расспрашивать его стала. Оказалось, все это более или менее Акулине известно через людей, приехваших вместе с правнуком Марфы Григорьевны в Петербург.

— Наш барин обо всем Потапыча расспросил, как с письмом-то он к нему от покойницы явился. Добрый час, запершись с ним в кабинете, разговаривал. А потом к барыне пришел в спальню (я за ширмами постель убирала и все до крошечки слышала). «Милуня, — говорит, — представь себе, что я сейчас узнал! Сын покойного Василья Воротынцева приехал в Петербург на службу, и прямо из Воротыновки. Дядька его, Потапыч, письмо нам от бабушки Марфы Григорьевны привез, и в письме этом она меня извещает о своей просьбе к государю императору, чтобы его величество соизволил назначить опеку над дяденькой Григорием Васильевичем». А барыня наша ему на это: «Ну, что же, и прекрасно, — говорит, — давно пора безобразиям, что в подмосковной творятся, предел положить. А что еще бабушка пишет?» — «Да вот пишет она, что если мне самому нельзя передать это письмо государю, то чтобы я обратился к графу». — «Зачем графа в это вмешивать? Дело семейное; ты лучше сам, — сказала барыня. — Где же это письмо к государю, у тебя, что ли?» — «Нет, молодой Воротынцев желает мне его в собственные руки передать. Бабушка пишет, чтобы мы его приняли по-родственному». Очень это было приятно слышать барыне; засмеялись они и сказали: «Вот как! Теперь, значит, и мы пригодились? Боюсь только, что этот юноша скверно воспитан; как ты полагаешь, моншер?» А барин им на это: «Не знаю, Милуня; при нем до сих пор жил француз, тысячу рублей ему в год платили». А барыня опять свое: «Это ничего не доказывает, моншер, и между французами негодяи есть». — «Да как же быть-то? Бабушки ослушаться невозможно». — «Никто и не велит ее осушаться; мы примем этого молодого человека по-родственному, надо только следить, чтобы он нашего Сережи, Боже сохрани, не испортил». — «Уж ты об этом не беспокойся, я распоряжусь». И приказали тому старику французу, что при нашем молодом барине тогда жил, хороший такой, почтенный, да и дядьке Николаю Павлычу, да еще баринову камердинеру — из немцев он, Карла, — чтобы ни на минуточку не оставлять вдвоем молодых господ, нашего-то Сергея Владимировича с Лександром Васильевичем.

Долго еще распространялась на эту тему Акулина, рассказала, как их барина государь назначил опекуном над стариком Григорием Васильевичем и над внуком его, Александром Васильевичем, как сенатор Ратморцев в подмосковную ездил подлую Дарьку выгонять, и как у них в доме мало-помалу привыкли к молодому Воротынцеву, и как своим стали его считать. Дня не проходило, чтобы он у них не побывал, либо к обеду, либо к ужину. Приедет на хороших лошадях, в блестящем экипаже, выпросит позволения покатать братца и сестриц. А как война началась, сенатор его в адъютанты к барону, их общему родственнику, пристроил.

— А теперича вот уж который год наши господа вашего барина женить хотят, а он все упирается. Уж каких-каких только ему невест не сватали, да он и слушать не хочет.

— Гордый, должно быть, — заметила Федосья Ивановна.

— Да уж такой гордый, такой гордый, и-и-их! Не приведи Господи! А уж насмешник — страсть! Наши барышни его как огня боятся! Сколько раз до слез доводил своими насмешками, особливо Татьяну Владимировну. Такая она у нас робкая. Надо к чести приписать барыне — так у нас уж хорошо дети выдержаны, так-то хорошо, на диво, можно сказать. Не то что у Дмитрия Сергеевича.

— Что уж про это говорить! — махнула рукой Федосья Ивановна.

— Ну, вот и родные братья, одна кровь, можно сказать, а какая разница.

— Да, не одобряла деток Дмитрия Сергеевича покойница барыня, не одобряла.

— Кто же их одобрит! Разбойники, как есть разбойники. Имение все разорили, долгов понаделали. Ведь часть-то их в Морском нашему же барину за долги досталась. А с сестрой-то что поделали!

— Уж и не говори! А как же наш-то Александр Васильевич, дружит, что ли, с ними, с сынками-то Дмитрия Сергеевича?

— Подбивались было к нему, да наш барин, как про то прознал, сейчас их дружбе предел положил. «Выбирай, — говорит, — между моим домом и домом дяденьки Дмитрия Сергеевича; мне тот не друг, кто с ним дружит. Ну, ваш-то и оставил конечно».

— Вот это хорошо! Дай Бог здоровья вашему барину за это! Блюдет он его, значит, как следует, по-родственному, завет бабушки-покойницы помнит, — вымолвила с чувством Федосья Ивановна. — Ну, а когда же Александр-то Васильевич к нам пожалует? — спросила она. — Пора! Ведь уже третий год пошел, как старая барыня скончалась, пора и нас порешить как-нибудь. Живем изо дня в день в неизвестности, в томлении, можно сказать.

— Уж именно в томлении, — со вздохом согласилась Акулина.

— Есть тут, в черном бюро, письмо к нему покойницы, наказывала прямо в руки ему отдать, и непременно, когда сам сюда приедет.

— Ему про то письмо известно, — заметила Акулина.

— А коли известно, так что же он не едет? — продолжала с досадой Федосья Ивановна. — В том письме про всех нас написано, также про барышню.

Последние слова она произнесла, понижая голос до шепота, но Малашка, которая и к началу разговора прислушивалась с животрепещущим интересом, теперь вся превратилась в слух и ни единого словечка не проронила из того, что говорилось дальше.

— Это какая же барышня? Той, что в Гнезде померла, дочка, что ли?

Федосья Ивановна утвердительно кивнула, а ее собеседница с возрастающим оживлением продолжала свои расспросы:

— Это она у левого-то клироса стояла и раньше всех из церкви вышла?

— Она самая.

Акулина всплеснула руками.

— И как же она на свою мать-покойницу похожа, матушка царица небесная! Как взглянула я на нее, мне сейчас в голову пришло: на кого эта девица-красавица похожа? Вертится вот на уме, а сказать не могу. Глянула я этта на нее было опять, а она уж отвернулась и так всю обедню простояла, так и вышла. Я тут же у Дормидоши спросила: «Как ты думаешь, чьих она будет, эта барышня?» А он мне на это головой только показал: неприлично, дескать, в храме Божьем любопытничать.

— Да, вся в мать, — глубоко вздохнув, сказала Федосья Ивановна. — И нравом такая же, — прибавила она, помолчав немного.

— Убивалась она у вас там, поди чай, сердечная? — с чувством произнесла Акулина.

— Да уж так-то первое время терзалась, так терзалась! Боялись мы, пуще всего, чтобы, Боже сохрани, на себя руки не наложила! Ведь что уж тогда? И здесь судьбу-то свою загубила, да и на том свете пришлось бы ей веки веченские маяться.

— Что и говорить! А правда, что барыня Марфа Григорьевна до конца гневалась на нее и видеть не хотела?

Это предположение привело Федосью Ивановну в глубокое негодование.

— И кто это вам таких пустяков наврал? Да покойница Марфа Григорьевна так о ней заботилась, так заботилась, как родная мать, можно сказать! Что в Гнезде-то она ее поселила, а не здесь, так ведь это для ее же пользы, чтобы лишних разговоров не распложалось да чтобы срама ей меньше принять от людей.

— А говорят, она ни разу не навестила его в Гнезде-то?

— А зачем было бы ее навещать? На каку таку потребу? О чем было барыне с ней толковать? Печалить ее да попрекать, когда она и без того с горя да срама, что потеряла себя, на ладан дышала? Ну, а ласкать ее да к себе приближать и вовсе не годилось, особливо на первых порах, как с брюхом еще ходила. При родах барыня были. Не побоялись ни вьюги, ни метели; как доложили, что час ее близок, сейчас приказали возок снарядить и поехали. Все время там при ней и были безотлучно. Дали ей с младенцем проститься и утешали ее притом: «Твоя жизнь кончена, — говорят, — счастья тебе больше не видать, а насчет ребенка своего будь спокойна, я его не оставлю». Сама я слышала, как они это говорили, да и не я одна, а также и отец Матвей.

— В город-то кто же младенца отвозил? — полюбопытствовала Акулина.

— Я отвозила, кому же больше, — не без гордости сказала Федосья Ивановна. — Мне лучше всех знать, как дело было. Там ее, у Лексеича, и окрестили. Я за барыню у купели стояла, и по ее желанию младенца Марфой нарекли. А крестным Лексеич был. Все чин чином, как подобает младенцу, хоша неизвестного рода, а все же дворянской крови. В глаза наплевать могу всякому, кто скажет, что мы со дня рождения не берегли барышню всячески и не лелеяли ее. У Лексеича в доме лучшую горницу ей под детскую отвели. Кормилицу барыня сама выбирала из хуторских, красивую да здоровенную, Маланьей звать, солдатку. И кажинную, бывало, неделю, а уж которого-нибудь из нас — меня, Митеньку али Самсоныча — беспременно пошлют в город маленькую барышню проведать. А там, как та в Гнезде скончалась, и совсем дитю в дом приняли и до самой смерти, как с родной…

Разговор продолжался. Но Малашка уже не слушала его.

VIII

— Барышня, барышня, я все узнала! Золотая моя, не убивайтесь, я все-все узнала!

Малашка была в таком волнении и так рыдала, произнося эти слова, что Марфинька должна была успокаивать и ободрять ее, но, когда она узнала наконец из сбивчивых объяснений своей наперсницы, что она — дочь той таинственной ли