ение – уж точно не творение. Миссия исчерпана. Все заглохло и развеялось. Выползшие на охоту змеи прочесывают тишину. Бесчувствие – бесчувствие без конца и без края».
Хозяйка дома, или кем она тут была, тем временем провела гостью в мансарду и приготовила ей постель. И в этот самый момент, едва прозвучала последняя фраза, да и вообще, воровка фруктов впервые с момента своего прибытия в Курдиманш и появления в доме покойного открыла рот и сказала: «Как знать», а женщина, вместе с которой она как раз натягивала простыню, посмотрела на нее и рассмеялась, она смеялась долго, и лицо ее заметно молодело на глазах. «Да, – сказала она, – никогда не знаешь. И к тому же его действительно звали Ионой. Иона из Курдиманша. Но уж точно не пророк».
Неожиданно женщина развернулась и выскочила из комнаты, поспешив вниз по лестнице, на этаж с покойным; просто оставила стоять воровку фруктов и даже спокойной ночи не пожелала.
Она посидела еще какое-то время возле открытого окна с видом на близкую верхушку холма с колокольней. Погрузившись во внутреннюю тишину, она повторяла про себя название места. Курдиманш, Курдиманш… На столике возле кресла – корзина с яблоками и грушами, явно выросшими не тут, купленными; она не прикоснется к этим фруктам, не говоря уже о том, чтобы съесть. Она выключила прикроватную лампочку. Луна тем временем уже зашла. Теперь на небе действительно мигали звезды, а не огни ночных самолетов; она могла бы, и без помощи и вмешательства отца, назвать большинство видимых из окна северных созвездий, не только Большую Медведицу и Кассиопею. Но ей совершенно не хотелось в этот час выискивать взглядом нужные звезды, чтобы сложить из них по известной схеме картинку, а все не подходящее к картинке исключать; ей хотелось взаимодействовать с целым звездным небом, по крайней мере с той его частью, которую можно было увидеть из окна. И так оно потом и вышло, когда то, что существовало в ее жизни в виде слова, прочитанного, вычитанного где-то, на какой-то миг стало живой реальностью: звезды, они смотрели вниз, они смотрели, в течение одного мгновения, смотрели на нее. И как приветливо они все вместе глядели на нее с высоты!
Она закрыла глаза. Она не ждала, что сетчатка сохранит образ увиденного, и не только потому, что была уже глубокая ночь. Ей не хотелось никаких остаточных изображений. Довольно было того обмена взглядами, когда на ее взгляд отозвалось целое звездное небо, и теперь, после долгого и по временам гнетущего дня в ее сердце – да, сердце – разлился покой. Правильно: она отправилась на поиски матери и завтра с утра продолжит их. И то, что до того ее не слишком тяготило, хотя по временам все же тяготило немного – или, быть может, вовсе не немного? – а в какие-то моменты ненадолго вызывало гнев: что никто со своей стороны не искал ее, лично ее, – это вовсе перестало ее беспокоить.
И все же потом одно остаточное изображение появилось, – оно мерцало и подрагивало за ее слегка прикрытыми веками. Это не было звездным небом, которое она видела за мгновение до того, и не было отражением чего-то, что попалось ей на глаза в течение дня. А может быть, это было нечто такое, что она по своему обыкновению пропустила, не заметила, и что лишь позже проявилось в виде такого остаточного изображения на сетчатке, как это было с «фигурой матери» на прогулочном кораблике «Конец Уазы»? Нет. То, что сейчас показалось, не относилось к разряду незамеченного. Это было нечто, что она никогда и ни за что, ни при каких обстоятельствах, не пропустила бы: письменный текст. Если бы это была какая-нибудь машинописная копия: можно допустить, что и пропустила бы. Написанное печатными буквами: уже труднее представить себе, чтобы она такого не заметила, но полностью исключить нельзя. Но то, что теперь мерцало, подрагивая на экране за опущенными веками, было написано от руки и состояло из соединенных между собою, переходящих без зазоров одна в другую переплетенных букв, и чтобы эта, такая запись, осталась не замеченной ею, «лично мною», подобное исключалось целиком и полностью, и сегодня, и вчера, и во все предшествующие дни.
И тут до нее дошло: судя по тому, как разворачивалась эта рукописная запись, вспыхивая тут и там, она не была остаточным изображением. У этих цепочек строк не существовало предшествующих образов, увиденных где-то во внешнем мире или в мире текущего дня. Эти буквы были не из тех, что возвратились к ней как нечто пропущенное ею при дневном летнем свете. А главное, тут отсутствовал характерный признак остаточного изображения с его перевернутой светотенью: то, что в предшествующем увиденном образе было светлым, обычно превращалось в темное, тогда как темное – высветлялось. Эта же запись не имела ничего общего с текстом, пропечатавшимся на копирке, или с негативом, темные буквы тянулись темной вязью по светлому фону. И кроме того, и это важнее всего: они не были уже написанными, скорее они писались прямо сейчас, в настоящее время, причем без остановки, одним движением, строчка за строчкой, прямо у нее на глазах, нет, за глазами.
Вот только слов она разобрать не могла, ни единого слова, не говоря уже о целой фразе. Прочитать можно было только отдельные буквы из всего растянувшегося начертанного каравана – так она это видела, – иногда, в виде исключения, сразу две. Она открыла глаза, посидела так некоторое время и снова закрыла. Запись исчезла? Стерлась? Улетучилась? Нет, вот она опять замерцала, плотными цепочками букв, из которых по-прежнему можно было разобрать только одну или две. В итоге получилась игра: а что, если покрепче закрыть глаза, может быть, запись станет в целом более ясной? – Не стала. – А что, если подержать глаза подольше открытыми, а потом перехитрить запись, которая, может быть, сделается более читабельной, оттого что глаза вдруг закроются как бы ненароком, исподтишка? – Запись на хитрости не поддавалась. Но продолжала тянуться дальше.
Многое уже повидала на своем молодом веку воровка фруктов, но такое ей довелось увидеть только этой ночью в Курдиманше, первый раз в жизни. Чем не достопамятное событие! Кому случалось до нее, или вместе с ней, в ее времена, наблюдать подобное? Или она действительно была первой и единственной и, стало быть, действительно, нет, буквально, «bel et bien», той самой «избранной», «избранной из всех женщин», о которой иногда толковал ее старый отец, по временам терявший с возрастом ясность ума и все пытавшийся внушить ей, что она особенная, но добившийся тем самым того, что она думала о себя прямо противоположное? – От этого она снова рассмеялась своим особенным смехом.
Удивительно, что она чувствовала себя надежно защищенной этим караваном букв за глазами, остаточным изображением? стенограммой? Самое время теперь вытянуться на чужой кровати, здесь, в дорогих сердцу чужих краях, и хорошенько выспаться. Широко распахнутое окно, без штор. Постепенно прекратилось хлопанье дверей на нижних этажах. Все гости ушли. Тишина в доме покойного, абсолютная. Извне лишь редкие и очень далекие звуки, откуда-то из глубины, из недр раскинувшегося там Нового города. А потом, совсем рядом, сверху, от церкви Курдиманша, короткий зов двух сов, который под конец, вырвавшись одновременно из глоток обеих ночных птиц, слился в один, превратившись из зова в трубный глас.
Этой ночью воровке фруктов снился сон о ребенке, ее собственном. Ей регулярно – можно сказать, как правило, – снился сон о каком-то ребенке, но при этом оставалось неясным, идет ли речь именно о ее ребенке. Этот сон она видела чаще всего, вместе с другим, о котором ее отец говорил, что он был семейным, клановым, унаследованным с незапамятных времен: тот же сон видел и он, тот же сон видела и его мать, и отец матери, и так далее, на протяжении столетий, и сводился он к тому, что спящий кого-то убил и вот теперь, во сне, это убийство, оставшееся без возмездия, близилось к раскрытию, что грозило позором для всей семьи, – позором без возможности искупления, – и при этом, утверждал отец, речь шла о реальном убийстве, совершенном в глубоком средневековье основателем рода, посягнувшим на жизнь короля. «Вот если бы он убил тирана, никаких навязчивых снов не было бы, вне всякого сомнения!» (Для ее отца очень многое было «вне всякого сомнения».)
Сон о том, что она убийца, уже давно ей не снился; со времен, когда она жила «под лестницей», почти никогда. А вот сны о младенце, совершенной крохе, с годами снились ей все чаще и чаще. И все без исключения они были кошмарами. Ее это был ребенок или нет, главное – ей доверили младенца. Она была единственной из ближних, кто отвечал за него. Часто бывало так, что вначале этот ребенок был обычного роста, но потом, по мере перехода от идиллии к катастрофе, он уменьшался и уменьшался, прямо у нее на глазах, превращаясь в горошину. Ребенок либо падал в воду, либо, что случалось чаще, он пробирался, на собственных ногах или ползком, на животе, через открытую дверь в соседнее помещение. Но это еще не было катастрофой. Вода была мелкой, глубина – едва с большой палец, даже для совсем уменьшившегося в размере человечка – никакой опасности, и к тому же прозрачная и спокойная, с твердым дном, чуть ли не у самой поверхности. Соседнее помещение было частью дома, точно таким же, как то, в котором только что играл ребенок, переместившийся в следующую комнату, чтобы продолжить игру. Катастрофа происходила в тот момент, когда она, думавшая, что ребенок вот тут, копошится у ее ног, вдруг обнаруживала, бросив взгляд на все ту же мелкую, прозрачную, спокойную воду, что доверенное ей существо исчезло – и сколько она ни шарила руками, все больше впадая в панику, ребенок так и не находился; или что в соседней комнате, через порог которой ребенок вот только что довольный и радостный перевалился, перекувырнулся, перескочил, играючи, чуть не запнувшись, его и след простыл, когда она, почти через секунду, вошла туда за ним, – ни звука, только пустое помещение, и такие же все остальные, никакого отклика на ее зов: ребенок пропал навсегда. Кошмар, ужас спящей, его невыносимая, нестерпимая тяжесть, которая, казалось, сейчас раздавит ей сердце, усугублялся, в отличие от прочих кошмаров, тем, что не было никакой явной причины катастрофы, отсутствовало некое действие, событие, происшествие, которое могло привести к такому исчезновению ребенка, в воде или в соседней комнате, к невозможности его найти, ни за что и никогда. Другие кошмары она, забывчивая от природы и одаренная своей собственной забывчивостью, со временем забывала, в основном уже на следующий день. Эти же, особенные кошмары, становились и оставались частью дня, множества последующих дней.