Воровка фруктов — страница 33 из 66

Вот так она лежала и ждала вывоза. Со стороны она выглядела как путешественница, которая устроилась на газоне отдохнуть. Глядя на нее, можно было подумать, будто у нее бесконечно много времени. Никаких признаков того, что она замурована, заживо погребена в безвременье. И действительно в дело вступило ее исконное терпение. Все закаменевшее, сжавшееся как раз начало рассасываться, к слабости внутри добавилось согласие, и теперь она воспринимала завладевшую ею целиком и полностью слабость как нечто почти прекрасное. Она ждала вывоза? да, но – как это говорилось в некрологах? – «с большим терпением». И одновременно, как это ни странно, она говорила себе, что-то говорило в ней: «Никто, ни один человек, не живет более прекрасной жизнью, чем я, никто не живет лучше меня. Завидуйте!»

Удивительно, сколько всего теряется каждый день, как в новопостроенных городах, так и в старых, разросшихся. Из положения лежа она увидела, при этом на редкость четко, далеко во дворе полукружья домов плакатик с фотографией пропавшей кошки и разглядела все детали, начиная от желтых, ослепленных вспышкою глаз до пары рук, обхвативших кошку за живот и поднявших ее к камере, руки, пальцы ребенка. Еще дальше – чуть более мелкая фотография с изображением улетевшего попугая, как будто совсем близко. А вот что действительно было близко, так это развешанные на изгороди добрыми соседями разные вещи: тут потерянная вязаная шапка, там потерянная косынка, там кофта. Она поискала глазами среди сплетенных ветвей изгороди улетевшего попугая и была уверена, что если как следует присмотрится, то непременно его обнаружит, и то же самое произойдет с пропавшей кошкой, если направить ищущий взгляд под кусты; словно ее всматривание, в своей настойчивости, могло помочь вернуть пропавших; и это могло бы произойти в том числе и благодаря ее взгляду, его силе.

Возвращение чаек, которые кружат и кричат у нее над головой на берегу Берингова моря со стороны Аляски, очень низко, на расстоянии меньше локтя, словно нацелившись напасть, и снова она, отгоняющая птиц обеими руками… И снова у входа в Большую пирамиду в пустыне под Каиром женщина в черных одеждах, сидящая на корточках в нише, и снова она, принявшая по ошибке почти целиком закутанную фигуру за монахиню и положившая ей в случайно протянутую ладонь монетку, на что женщина только покачала головой… И снова тут, неожиданно возникшие и так же стремительно исчезнувшие, разлетевшиеся в разные стороны, не оставив следа, силуэты водомерок на дне реки Тормес тогда, в Сьерра-де-Гредос, в одном месте, где река еще и не река, а небольшой ручей, медленно текущий по горной долине, очень-очень медленно, и тени водомерок на глубине замерли в неподвижности среди поблескивающего кварцевого песка, черные-черные, окаймленные многослойным обручем, переливающимся всеми цветами радуги…

Нежданно-негаданно она, не зная, как это произошло, и не задаваясь вопросом почему, увидела перед собой целый рой буквально налетевших на нее образов, моментов, картинок, которые вернули ей те места, в которых она побывала на протяжении своей жизни. Эти образы, не успев вспыхнуть, тут же улетучивались. При этом ни один из них не соотносился целиком с тем или иным местом, а являл собой лишь его фрагмент, который, однако, был вполне самодостаточным и цельным, не имея ничего общего с каким-нибудь «обрывком». Вот так они мелькали, то одно, то другое место из ее прошлого, не важно какое, роились стайками, увиденные снова, вернувшиеся, но не откуда-то извне, а из нее самой; и хотя, возникнув, они почти в то же мгновение, наподобие дельфинов, ныряли обратно и исчезали, они не удалялись от нее, а ныряли скорее обратно, внутрь ее, не пропадали навсегда, но пребывали постоянно в ней, в ее теле, образы-дельфины, не всплывающие по заказу, но готовые в любой момент, по какой-то неведомой причине, выскочить из недр и устремиться вверх, являя, правда, вместо картин Берингова моря, Эль-Гизы, Сьерра-де-Гредос картины какого-то другого места, и опять другого, из твоей, моей, нашей жизни, в тяжелые моменты которой эти непостижимые стайки образов, случалось, выручали из беды – пусть так и остается! – и будут впредь – и это тоже пусть так и остается! – выручать; как, например, сейчас, когда она оказалась в безвыходном положении – в плену безвременья и не знала, как вернуть себе время, как вернуть себя во время. Так что пусть живут эти образы, эти картины или даже картинки, едва уловимые!

Она собралась. Ее собрали эти картинки, по большей части смутные силуэты, именно они, и только они. Она не вскочила. Она видит себя встающей. Она стоит. Она дает себе возможность посмотреть, как будет идти. Она идет. Она пошла. Как она вообще оказалась на земле? Она не помнила. Она попрощалась и с этим местом, особенным местом, и сделала это, по своему обыкновению, не явно, лишь еле заметно, тайно шевельнув рукой. Потом она подобрала валявшуюся ветку орешника – судя по всему, и в новых городах орешник постригают – и забросила ее, левой рукой, куда-то далеко-далеко, словно отправляя ее вперед себя по дороге, по которой ей предстояло идти, и обнаружила при этом, что в ее левой руке силы не меньше, чем в правой.

Наконец-то можно идти прямо, наконец-то можно идти четко на север. День склонялся к вечеру, и у нее под ногами ложились по-летнему короткие тени. К северу от Понтуаза, в Они, на единственном участке Вексенского плато, имевшем ясные очертания долины, той самой долины, по которой протекала речушка под названием Вион, в том месте, где проезжая дорога переходила в тропинку, что вела по заливным лугам вдоль Виона, к ней присоседилась собака, приблудившаяся невесть почему, черная, не большая и не маленькая, не такая и не эдакая, без особых примет, которые ей что-нибудь говорили – в собаках она не разбиралась. Собака не была бездомной, она относилась к дому в той части Они, которая находилась рядом со старым зданием церковного совета, рядом с еще более старой церковью, единственной, расположенной почти прямо на берегу реки, в долине Виона. Пес выбежал к ней из открытой калитки. Она ничего никогда не боялась, в том числе и собак. Но всякий раз, когда к ней приближалось какое-нибудь животное, не важно какого рода, в памяти всплывало то, что отец рассказывал ей, ребенку, о матери, на которую, когда она была беременной, напал дог «или доберман», – отец тоже в собаках не разбирался, – «во всяком случае, не лабрадор», и мать так испугалась, что это чуть не привело к выкидышу: и всякий раз воровка фруктов не убегала и не отступала ни на шаг, но замирала на месте, как будто против своей воли, и стояла неподвижно, даже не думая о том, чтобы, как это часто естественным образом делают другие, протянуть руку к собаке, особенно в тех случаях, когда собака приближалась к ней медленно, подчеркнуто медленно, словно крадучись.

Вот и сейчас она замерла, держа в поле зрения приближающуюся к ней собаку. Но именно потому, что никто не сказал: «Не бойтесь, она не кусается», – она почти сразу спокойно двинулась дальше. А пес как ни в чем не бывало потрусил рядом с ней, после того как обнюхал ее, спереди, обследовав коленки (а не сзади, ткнувшись носом в подколенные впадины). Он был при ней, он был ей придан. Там, где дорога и железнодорожные пути отворачивают в сторону и начинается тропинка по лугам, он наверняка развернется и побежит домой, в свой сад в Они.

Но вместо того чтобы развернуться у начала тропинки, пес даже обогнал воровку фруктов и побежал вперед, при этом его жетон, болтавшийся на ошейнике, стал брякать значительно сильнее, потому что здесь, среди тополей, ивовых деревьев и ольхи, картина звуков неожиданно стала другой, не такой, как среди домов, на проезжей дороге или на железнодорожных путях. И на каждом повороте сначала дороги, а потом тропинки собака останавливалась и ждала ее. Временами она отставала, а когда воровка фруктов оборачивалась, то обнаруживала собаку стоящей на обочине, без движения, словно прощавшуюся с ней, готовую наконец повернуть назад; но всякий раз через какое-то время за спиной вновь раздавалось приближающееся треньканье собачьих «цимбал» и пес снова обгонял ее.

Не то чтобы она хотела избавиться от этой собаки. Но она думала, что в интересах животного ему лучше все же вернуться домой. Но как это втолковать? До сих пор она не сказала ему ни единого слова. Если бы она сделала это, пес еще больше привязался бы к ней. Одного только звучания ее голоса – она не могла его изменить, она никогда не говорила никаким другим голосом, кроме того, что был дан ей от природы, и была не в состоянии кричать, – хватило бы на то, чтобы сделать их двоих, чего доброго, неразлучными.

Иногда, случалось, собака исчезала на некоторое время в кустах, чтобы там нырнуть в один из многочисленных протоков, отходящих от Виона, и отдаться течению, которое несло ее в направлении Они, дома и родного хозяйства. Но потом, невидимая и даже неслышимая: она снова являлась, стояла меньше чем в шаге от воровки фруктов и поджидала ее, словно так было заведено между ними всегда, а не только сегодня, вся мокрая, буквально обомшелая от протискивания сквозь мириады умерших, громоздящихся повсюду, поваленных деревьев, которые все, от мертвых корней до мертвых макушек, были покрыты сплошным, куда ни кинешь взгляд, ковром из ворсисто-зеленого мха (Зеленая долина? Мшисто-зеленая).

Вот так они и шли вдвоем, час за часом, вверх по течению, на север, среди ландшафта, монотонность которого то и дело перебивалась плотными, загораживающими всякий вид, тонувшими во мхе лесами, хотя каждый из них показывался лишь ненадолго, «на несколько бросков копья», и оставляли позади себя населенные пункты долины: Буасси-л’Айери, Монжеру, Аблеж… Но после Юса, когда они снова были вдвоем, укрывшись под почти непроницаемой крышей из ветвей очередного леса от палящего летнего солнца, не попадавшего сюда, воровка фруктов в одиннадцатый раз обнаружила, что собака, с большими глазами, с мертвой птицей в зубах, ждет ее, застыв на развилке, и тогда воровка фруктов сама остановилась и впервые открыла рот, чтобы обратиться к собаке, отметив про себя, что она вообще впервые за этот день – как давно это все было – подала голос (заказывание завтрака и «О!» при виде груши на верхушке дерева в Курдиманше не в счет).