Она рассказывала о мужчинах, которые у нее были за шесть-семь лет после окончания лицея. Их было не то чтобы несколько или немного, их было очень много этих мужчин, с которыми она водилась, или, как она выражалась по-французски: «je suis sortie avec…», с которыми она «выходила». Количество мужчин, с которыми она «выходила» за это время, было столь велико, что она давно перестала их считать – или они у нее с самого начала оставались несчитаными. Ни об одном из них она не говорила в отдельности, ни одного не описывала специально, не упоминала ни одной детали. При этом ее голос, в отличие от прежних времен, когда она если и подавала голос, то бубнила что-то оскорбительно беззвучно и безжизненно, теперь звучал так, что в нем отдавалось все, о чем она рассказывала, описывая пережитое с тем или другим. Это был сердечный голос, и ритм, в котором она говорила, был более уверенным, акцент, с которым она преподносила переживание – это были не просто какие-то там переживания, но одно большое переживание, – не имел никакой локальной окраски, а главное, в нем не было той неряшливости и визгливости, свойственной некоторым столичным штучкам. В ее акценте прочитывалась гордость. Ей нечего было стыдиться того несметного количества мужчин, с которыми она «выходила», иначе говоря, у которых она лежала или которые точно так же лежали у нее. Она не испытывала ни капли вины, но буквально сияла от гордости.
Это происходило оттого, что с мужчиной – по ее рассказам получалось, что речь шла не о множестве мужчин, а об одном, единственном, неповторимом, – она переживала вместе то, что можно было пережить только с ним, этим одним, причем еще до того, как произойдет телесное соединение. И ни единого слова о половом акте или как там это еще называется. Судя по интонации, с которой она воспроизводила то, что этому предшествовало, уже одно это само по себе было переживанием, событием, а то, что следовало затем, не было половым актом, а было? – подходящее слово для этого отсутствовало, но это не имело к делу отношения. Главное, что было до того, а до того, как теперь сообщила подруга, был всегда совместный восторг, одинаковый, simili modo, восторг мужчины и ее, женщины. Восторг от чего? Восторг друг от друга, восторг одного от другой, одной от другого? Нет, этот восторг приходил уже позже, часто много позже, под самый конец. Но прежде было общее погружение в состояние восторга и пребывание в нем, причем нередко достаточно было одного-единственного слова, сказанного в нужный момент, – уже одно это звучало благою вестью. А потом совместное пребывание в состоянии восторга в короткой тишине, которая проходит и сменяется долгой тишиной преображения. А потом просто некоторое время, когда эти двое дружно восторгаются ничем не примечательными вещами, окружающими их этой ночью; ночным дождем, что барабанит в окна; тенями от стекающих капель, при выключенном свете внутри, по стенам комнаты; от бульканья и постукивания в тысячах водосточных труб; от пластинки – во времена этой истории кое-где еще слушали пластинки, – которая крутится впустую; от открытого спичечного коробка, в котором лежит единственная спичка, сожженная, верхняя часть вместе с головкой обуглившаяся и изогнувшаяся хрупкой дугой; от репродукции с натюрмортом, на котором не изображено ничего, кроме белой тарелки с куском хлеба и горкой крупной соли рядом; от плавной линии основания ногтя, напоминающей край луны; от торчащего трубой хвоста бродячей кошки; от промежутков между всеми этими ничем не примечательными вещами… И под конец телесность, как неотъемлемая часть происходящего, как полагающаяся по всем правилам главная составляющая. Голод и жажда, и жажда, и голод, и неотъемлемое, положенное падание в объятия, при этом иногда случалось так, что именно мужчина падал ей в объятия.
На этом месте подошел хозяин, поставил перед троицей тарелку с незаказанным десертом, который он только что приготовил из меда и пшена, подсел, не спросясь, к ним и рассказал, точно так же не спросясь, что он, мусульманин, выходец с приграничных территорий между Турцией и Сирией, принадлежит к религиозной общине алавитов, мечети которых и молитвенные места располагаются, как правило, не в построенных зданиях, а там, где человек в данный момент находится, в первую очередь на природе, куда он здесь, живя в долине Виона, и направляется, когда ему нужно, вместе со своим молитвенным ковриком, предпочитая северо-западное направление, район источника реки, где есть почти непроходимые девственные леса. Команда Берега Слоновой Кости тем временем, под сводом постепенно склонившегося к вечеру африканского неба – в европейском Шаре свет только начал немного смягчаться, – обыграла команду Мали (3:1), и Вальтер попросил у хозяина разрешения взглянуть на этот коврик. Хозяин пошел за ним в помещение за кухней. Он принес даже два, небольших, по размеру как прикроватные, орнамент – темное на темном, выполнен искусно, а не кое-как. Светлые крапинки снизу доверху – мелкие ворсинки от вездесущего бородатого мха, который растет на всех прибрежных лугах в долине Виона.
Настало время уходить. Время прощаться с Шаром (навсегда? Нет, так никто не думал); прощаться с бывшей одноклассницей (навсегда?). Когда пришел черед расплачиваться, воровка фруктов вытащила из своей сумочки на поясе сначала рубль.
Другая девушка, после ухода обоих, Вальтера и Алексии, осталась сидеть в кебабной, за тем же столом, в одиночестве, при том что тут и там начали появляться группы людей на ранний ужин, семьи с маленькими детьми, которых нужно укладывать засветло. Можно увидеть, как она уставилась в одну точку. Почему так редко случается, что ты встречаешь человека, которого ты знаешь, как это говорится, вдоль и поперек, в таком месте, где ты его никогда и ни за что не предполагал встретить и где между вами, между всеми нами, всё, абсолютно всё складывается хорошо, причем не только в данный момент, но и на будущее? Почему никто не позаботился, чтобы на земле были такие места, где могли бы пересечься пути заклятых врагов и великое, прочное примирение стало бы событием? Почему, мира ради, на земле не предусмотрено такое на всякий случай, на такие случаи, по крайней мере?! (вопросительный знак, за которым следует восклицательный).
Она все никак не могла остановиться и продолжала, будто в злобе, смотреть в одну точку, хотя она мечтала прекратить это, еще как! Она чуть ли не молила о том, чтобы кто-то открыл ей глаза хоть на что-нибудь, не важно на что, просто открыл. Ничего. Ее молитва осталась неуслышанной. Все было против нее, и что еще хуже, адски плохо, – она была против всего. Как похожи друг на друга все эти люди здесь, до мелочей. Если бы хотя бы лица и головы этого курдского клана, орудовавшего в кухне и в сарае во дворе, обнаруживали отличия, разные линии, разные округлости, разные овалы. Но они были даже гораздо более одинаковыми, чем гости, племянник – вылитый дядя, дочь племянника неотличима от двоюродного дедушки и так далее. А физиономии маленьких детей за столами, это вообще: все в отца или в мать, и через двадцать, самое позднее через тридцать лет эти отпрыски будут совершенно идентичны своим родителям, произведшим их на свет, совпадать с ними полностью, станут такими же, как они теперь, такими же раздавшимися, с такими же унаследованными или подсмотренными у них позами, повадками, жестами, с точно такими же трясущимися ляжками, как сейчас у отца, с точно таким же тыканьем пальцем в мобильный телефон, как сейчас у матери, отключившейся от пространства, даже если, быть может, этот мужчина и не родной отец, а женщина – так, по крайней мере, это выглядело в ее глазах, сидевшей в одиночестве за столом, – лишь изображала мать, изредка отрываясь от игры в телефоне, как через двадцать, тридцать лет будет изображать мамашу эта девочка, а на всем белом свете и за пределами кебабной останутся одни лишь папаши на воскресенье или чужие в роли отцов и фальшивые матери.
Ей нестерпимо хотелось плакать. Но снова: ничего. Вместо слез в глазах адское пламя. Хоть что-то. «Дракон» – так в детстве ее называли другие, и это причиняло ей боль. Но в настоящий момент собственное «драконство» ее вполне устраивало. Дракон: вот и прекрасно. И даже триумф: я не такая, как вы все. Почему человек из Курдистана не подсел к ней снова? Почему он, подав еду на все столы, стоял за своей стойкой, скрестив руки на груди, в бессмысленном поварском колпаке на голове, да еще к тому же бумажном, и смотрел, не замечая ее, куда-то вдаль? И почему же, почему радость от часа, проведенного с бывшей одноклассницей, оказалась такой быстротечной? Какой открытой она себя чувствовала в тот момент. Открытой миру. И как легко ей рассказывалось. Как именно во время рассказывания ей самой открылось, что́ и как она пережила и кем она вообще была и какой. За один этот час она стала другой. Нет, такой, какой она была. И сразу после этого опять одна: все кончилось. Как будто и не было. Но разве это было чем-то новым, «неслыханным» в истории человечества: впечатления, переживания, события, открытия, день за днем, если не каждый час, мгновение за мгновением – а час спустя, мгновение спустя: как не бывало? Главная примета теперешнего времени, настоящего: слабое и все более ослабевающее последействие, а под конец: и вовсе никакого?
Она подняла свой пустой стакан – настоящий стакан в кебабной вместо пластикового стаканчика? здесь, по крайней мере, так было заведено, – и уже замахнулась, чтобы швырнуть его в витрину с тарелками, полными еды, приготовленными для разогрева в микроволновой печке или в чем еще. Это было бы не впервой. Еще в лицее, во время классной поездки на море (неужели в Дьепп по «Дороге блюза»? – а куда еще?), она, изрядно напившись, больше, чем другие, в одном портовом кафе, окончательно притихнув среди болтовни и смеха одноклассниц, неожиданно взяла и швырнула в витрину кафе найденный на пляже Дьеппа камень размером с кулак, подобранный ради дырки посерединке, в которую можно было смотреть, после чего произошло то, что должно было произойти – ее, а вместе с ней и весь класс, выдворили из заведения. Теперь же, в Курдистане, умиротворенная картинкой, прилетевшей из Дьеппа, она поставила стакан обратно, осторожно, бесшумно, и заказала себе еще один напиток. И тут наконец-то хозяин снова подсел к ее столу.