[45] для того, чтобы отправиться в экспедицию по всей стране с целью обследовать все обозначенные в гугле или где еще номера гостиниц и гостевые комнаты, «chambres d’hôtes», под лестницей, «sous un escalier».
Экспедиция по всем помещениям под лестницей – но с какой целью, для чего, для какой такой надобности? Что там изучать в этих каморках, бывших «углах», чуланах, потаенных «схронах» для дезертиров и бойцов Сопротивления, в «арестантских», предназначавшихся для непослушных детей, в камерах смертников, которых на рассвете отправят на казнь? Изучать, что бы то ни было. Изучать, перед лицом всех этих убогих пристанищ под лестницами, исследовать в первую очередь себя.
Вот тут она стояла, высокая, в ее детстве, ночами, казавшаяся огромной, мать, на пороге комнатушки, одна нога в коридоре, снаружи, другая тут, внутри, согнувшись в три погибели, – такая низенькая здесь дверь, – и, окидывая взглядом внутреннее пространство, «el interior de la morada» (что в переводах с испанского текстов Терезы Авильской чаще всего передается как «покои»), одновременно погружается в исследование своего собственного внутреннего пространства, как самого маленького, самого темного, самого укромного и самого потаенного «покоя» из всех «покоев», «moradas», в «castillo», в «замке», который весь целиком образовывал здание ее, и не только ее, души, «el alma». Интересно, предстал ли перед матерью этот «покой» или этот особый уголок ее души во время ее экспедиции в таком же ослепительном лилейно-белом свете, какой, если верить ей, сверкал во всем замке ее души? Ее ребенок, воровка фруктов, ответила на это из глубины темной каморки детским смехом.
При закрытых глазах, за веками, снова потянулась, неспешно, с растяжкой, запись, все еще рукописная, размеренная, неразборчивая, разве что отдельные буквы вспыхивали по временам. У нее было ощущение, что эта запись тянулась так и в течение дня, без перерывов, невидимая при открытых глазах, и воровка фруктов, суеверная, восприняла это как добрый знак для следующего дня. Вот она тут, эта запись, идет, разворачивается, мерцает и вспыхивает, не поддающаяся прочтению, но наличествующая, здесь, совсем рядом, под рукой.
Уже когда она почти заснула, ей показалось, что грохот и гул транспорта на магистралях теперь отдалился. И все равно он был довлеющим в этой каморке, проникая сквозь каменные стены, которые были все в трещинах. Но она, в полусне, улавливала на первом плане нечто другое, несравненно более отчетливо, и у нее было ощущение, что все это гудение моторов составляет лишь звуковой фон, подчеркивающий это. Звук? Да, звук.
Другие шумы, другие звуки, они были потаенными, домашними, это были шумы и звуки сокровенности. И они, подобно возникшим рукописным строчкам за веками, явились в первозданной свежести, сверкая среди этого грохота свежестью как никогда. Они давали о себе знать, раздаваясь в непосредственной близости, только тут, в этой каморке, возле ног засыпающей, где-то сбоку, у головы. Удивительно, а может быть, и нет, что именно те звуки, на которые обычно никто не обращает внимания, равно как и те, которые кажутся ненавистными, обрели теперь особую значимость. Но это ведь не может быть жужжащий у самого уха комар? Нет, не комар. Барабанящий дождь, стекающий по трубам? В этом нет ничего сокровенного. Сокровенными воспринимались в гораздо большей степени те звуки, которые заставляли ее вспомнить свое полудремотное состояние, к примеру, лихое шуршание нитки, которую она вдевала в игольное ушко, когда собралась штопать дырку на пиджаке молодого человека час назад, или когда это было? И такими же сокровенными были для нее обычно оставляемые без внимания и, в сущности, неслышные звуки, производимые древесным жучком, который скребся где-то у самого уха, внутри досок кровати, с равномерными, мелодичными интервалами. Мелодия в поскребывании древесного жучка? Той ночью – да, сокровенная. В дополнение к этому нарастающее и стихающее жужжание новорожденной или умирающей мухи. В дополнение к этому шумное колыхание на ночном ветру шторы, слишком большой для крошечного окошка, а к этому еще потрескивание остывающего походного утюга, которым она полчаса назад, тут, в Пикардии? или полмесяца тому назад в Сибири, как говорили прежде, «утюжила» себе платье на следующий день… а к этому еще… Сокровенности, они раздвигали пространство каморки, и не только его, они разыгрывались перед ней, засыпающей, и своей музыкой погружали ее в сон. Еще и это: то, что сокровенное снова обнаружило себя, зазвучав на исходе дня, она, суеверная, даже находясь на пороге сна, восприняла как еще один добрый знак на следующий день. Ну что же, посмотрим. Посмотрим? Мы? Кто такие эти мы? – Мы.
Она спала, и ей снились сны, всю ночь ей снилось только одно, только она и он. Кто – он? Он. И всю ночь они шли к единению друг с другом. И происходящее между ними было исполнено мощного и в то же время мягкого драматизма. Это был драматизм, внутри которого не происходило ничего резкого или внезапного, равномерный драматизм, постоянное нарастание, развитие, перебрасывание, от одного на другого, от другого обратно. Тут не было не только ничего резкого или внезапного, тут вообще ничего не происходило, ни одного отдельного события, ничего, ровным счетом ничего, абсолютно ничего. Ни она не прикасалась к нему, ни он к ней. Они не шли навстречу друг к другу и не бежали, они не падали вместе на колени, они не бросались друг другу на шею, не ласкались, не ложились рядом или, упаси боже, один на другого. Единственное, что о них можно было сказать: что они – не стояли, не сидели, а были друг против друга, просто были, друг против друга, вместе, и ничего больше. Они были, конечно, предназначены друг для друга, они хотели друг друга, при том, что предназначенность одновременно была желанием, а желание – предназначенностью, но всякое действие, активность, акт совершенно исключались. Нет, неправильно: соединение не требовалось. Или еще более загадочно: обычное соитие между двумя особями разных полов не рассматривалось. Половое соитие любого рода, в том числе, если такое бывает, телепатическое, находилось в данный момент за пределами пространства этих двух.
У них, этих двоих, имелось, стало быть, свое, сугубо личное пространство. Но что такого особенного было в этом пространстве? Это было пространство, в котором она, женщина, и он, мужчина, избавленные от своих таких разных тел, – освобожденные от своих столь различных тел, сохраняли одновременно телесность, растворяясь в чистой телесности, в одной сплошной телесности. Тела их обоих, охваченные желанием, вместе с тем обратились в существо, в одно единое, единственное чистое существо, и это единое существо парило ночь напролет, без конца, бесконечно, перемещаясь туда и сюда, томилось желанием и удовлетворяло его, исполняло желание и снова томилось. Их пространство было вне времени и места, вне понятий «мужчина» и «женщина», но было тем не менее обязано своей силой тому реальному факту, что в нем пребывали мужчина и женщина, тела которых, без каких бы то ни было усилий с их стороны, всю ночь соединялись в одно, дополнительное тело, третье тело, делавшее присутствие двух других ненужным. Как это было нужно двоим, как это было нужно тому единому существу. Бесконечная нужда. Бесконечная сладость. Бесконечно сладостная нужда. Аллилуйя! Богатая ночь, драгоценная ночь. И такое возможно только между мужчиной и женщиной? Только между мужчиной и женщиной! И только во сне? Нет, так быть не должно.
А утром мягкое пробуждение, как в воскресенье. И в самом деле было воскресенье, даже в каморке под лестницей. Можно остаться в постели и растянуть впечатления сна. Такие сны стали большой редкостью. Или это относилось только к ней? И вот уже сон развеялся, утратил то, что составляло его силу, – лежавшее в его основе чувство.
Никогда в ее жизни, даже приблизительно, не будет того, что было между ним и ней, между ней и ним, вот только что во сне, никогда не бывать тому, чем они были друг другу, и не только друг для друга, но и для всего человечества. Для нее, для такой, как она, не было на земле ни одного подходящего, подходящего ей. Или это она, воровка фруктов, не подходила ни одному мужчине, ни одному подходящему мужчине. Она была обречена оставаться наедине со своим сном до последнего смертного часа, аминь.
Но нет, никакого «аминь», никакого «да будет так, да будет так со мной». Никакой молитвы, скрепляющей согласие с мнимой судьбой. Вместо этого ударить кулаком по каменной стене. И ей вспомнилась одна фраза из проповеди одного священника, стоявшего высоко на кафедре, в одной далекой стране, – такие проповеди, читавшиеся с высот, были там еще в ходу: «Бесконечное парение любви между душой и Богом, вот что такое небо!» – Кто сказал, что он, ее мужчина, реальный, из плоти и крови, не отправился к ней уже давным-давно? Кто сказал, что он, ее мужчина, не существует и никогда не будет существовать? Она сама, только она говорила это. Но ведь в то, что она говорила сама себе, про себя, она не обязана верить? Нет, никакого монастыря! Никакого небесного жениха. Будет только земной!
Аллилуйя. Утренний свет сквозь щель в каменной стене бил ей в глаза, светло-серый. Дождь уже прекратился, но солнце еще оставалось за облаками. Отодвинуть в сторону длинную, доходящую до самого пола, штору, закрывающую окно-бойницу. На железной решетке оконных ставней поблескивание капель дождя. Распахнуть ставень. Солнечный луч скользнул по полу: она хотела его поднять как пыль. В оконной нише оставленное там с ночи яблоко, черенком вверх, углубление вокруг черенка заполнено дождевой водой. В водосточном желобе на крыше шорканье муравья, ищущего себе материал для муравейника. Утренний блеск, воскресный, на боках яблока – нечто еще не исследованное, нужно немедленно исследовать. Ах, сколько еще можно сделать открытий, вне так называемых мировых открытий. Ах, нарядиться в воскресное платье, только что выглаженное ночью. Украсить себя по случаю этого дня атабаскскими сережками с берегов Юкона на Аляске. Какой прочный по ощущению пол под ногами в этой тесной комнатушке, невероятно, даже при том, что приходится стоять согнувшись, или именно потому. Звон церковных колоколов, неизвестно откуда, хотя уже давно там не услышишь никакой благой вести и, быть может, уже никогда не услышишь. Нет, ничего подобного: это никакие не церковные колокола, призывающие на торжественную мессу. Это башенные часы. Нормальное время. Реальное время. Реальное? Пора спуститься к дороге, к магистрали. Действовать! Действовать! – Дела в воскресный день? – Делать! – Вот только что? – Как бы то ни было: серое небо, с низкими облаками, пробудило в ней желание действовать. И пусть эта серь остается!