Чувство общности и одновременно представление о ней совершенно особого свойства, когда ты стоишь у окна в своем доме и видишь во всей округе – которая только так и складывается в круг – при тихой погоде все эти вертикальные, параллельные столбы дыма, при ветре – такие же параллельные, но ложащиеся уже по диагонали, в бурю – параллельные, но вытягивающиеся по горизонтали, с дымом, вываливающимся повсюду из труб, из «cheminées», и норовящим чуть ли не вихрем разлететься во все стороны, но самое сильное ощущение соседства возникает при ясной, спокойной погоде, когда ты смотришь на эти все почти невидимые столбы дыма и скорее угадываешь их очертания по легким завихрениям воздуха над крышами, при этом чувство общности при виде дыма, хоть поднимающегося столбом, хоть разлетающегося клочками, из небольших труб в сравнении с более крупными, массивными, высокими трубами, было обратно пропорционально внешним параметрам вместительности трубы, объемам ее «содержимого». Порою чуть ли не чувство нежности по отношению к соседней крыше, или даже ко всему дому и, почему бы и нет, к его – неизвестным и остающимся неизвестными обитателям, – возникавшее, стоило обнаружить, что случалось не так уж редко, такую мелкую трубу, узенькую, как печная, и при этом не больше цветочного горшка, – и уж точно не выше какого-нибудь поварского колпака. «Нередко»? Да, часто, очень часто.
И под конец хозяин, помолчав некоторое время, снова издал восклицание все тем же тонким голоском, причем так неожиданно, что сидевшая рядом с ним незнакомая девушка вздрогнула, будто слова его громыхнули громом: «Но в действительности как часто, более чем часто, я, особенно когда видел перед собой поднимающийся к небу, прямой, как свечка, столб дыма, представлял себе того невидимого, находящегося в доме под крышей, Авелем, а себя самого, находящегося здесь, его злым братом, Каином!» Выкрикнув это, он тут же обратился к начатому судоку и начал быстро водить карандашом по полю, как будто перед ним был ткацкий станок. Было такое впечатление, что он готовится написать кому-то письмо! Вот только у него не было никого, кому бы он мог написать.
Воровка фруктов, прежде чем выдвинуться в путь, уединилась на некоторое время в каморке под каменной лестницей. Казалось, будто она может там, именно там, где больше трех шагов не сделаешь и где почти не повернуться, набраться сил для предстоящего. Эта комнатушка, этот укромный уголок, так она считала, так она решила, так требовала история, ее и других, должна была служить ей местом собирания сил. Здесь не понадобятся никакие спортивные снаряды или приспособления, ни гантели, ни беговые дорожки, ни эспандер. И без обычных утренних упражнений ей тоже придется обойтись – никакого замахивания палкой, заменяющей собой воображаемое копье, без последующего броска, никакого ритмичного протягивания и закругления пальцев, тянущихся к воображаемому фрукту на воображаемом дереве. Если в комнате и был специальный снаряд, укрепляющий силы без особых усилий, так это только книга. Укрепляющее силы и, почему бы и нет, дающее новые силы чтение. Как это? Книга как спортивный тренажер? Да, та, которую она теперь читала и читала, определенно да. Эта книга читалась сама по себе, как это бывает со многими книгами? Нет, она не читалась сама по себе; ее читала воровка фруктов. Предстояло принять решение, и это решение должно было быть принято еще сегодня. – Но что такого сегодня должно решиться? – Нет ответа. – И вот разглажена загнутая страница, «закладка»: у нее было ощущение, что страницу загнул кто-то другой.
Она сидела на койке, продолжая читать историю мальчика, почти ребенка, который провел день, ночь и еще один день в другой стране, а когда вернулся домой, то выяснилось, что родные даже его не хватились, и эта история перешла у читательницы в другую, трансформировалась в момент, когда она ненадолго оторвалась от чтения, в новый вариант, которого не было в книге, но который без этой книги не сложился бы. Она читала стоя, как бегунья на старте, выставив вперед одну ногу.
Для начала история превратилась в историю ее брата, который был младше ее на десять лет и который теперь, когда она читала тут, в Вексене, там же, в Пикардии, бросив, несмотря на хорошие отметки, учебу в Лицее имени Анри IV в Париже, осваивал, с конца зимы, ремесло «charpentier», плотника. В том эпизоде, который у нее сам собой придумался во время чтения, брат, находившийся в другой, чужой стране, в отличие от книги, оказался ночью в будке при канатной дороге, которую он взломал, не один. Среди ночи к нему присоединился еще один человек, якобы горный турист, который, по его утверждению, заблудился в альпийских горах и случайно вышел к подъемнику. Растянувшись на голом полу, поскольку в будке не было даже скамеек, не говоря уже о матрацах, эти два незнакомых человека, в темноте, болтали некоторое время, как это обычно бывает в горных приютах, словно старые знакомые.
В какой-то момент незнакомец резко прервал свою болтовню, посреди рассуждений о прогнозе погоды на завтра или о чем-то другом. Может быть, он заснул? Но нет, никакого мерного дыхания, вообще никакого дыхания. Тишина в темной хижине не была мертвой тишиной, скорее такой, какая наступает, когда кто-то задерживает дыхание, собираясь совершить некое действие, определенно недоброе. Герой этого рассказа, ее дорогой любимый брат, почти ребенок, находился в опасности, угрожавшей его жизни. Под рукой никакого оружия, только маленький перочинный ножик, который он пытался раскрыть в кармане брюк – но лезвие застревало.
Прямо рядом в темноте теперь раздалось шуршание, постепенно нараставшее и одновременно неотвратимо приближавшееся, будто откуда-то сверху, к лежащему на полу. Временами шуршание затихало, замирало, полностью исчезало, пока не возобновлялось снова, сильнее, чем до того, значительно ближе, почти уже над самой головой, родной головой, а в недрах шуршания, словно в самой его сердцевине, все более явственный, только что локализованный, грохот, громыхание, который вот-вот вырвется наружу и навалится на него – о чем ребенок в горной хижине без света там, в чужой стране, уже чуть ли не мечтал: такими устрашающе таинственными были все эти предшествующие перерывы, с угрожающими паузами в тишине, настолько пугающими, что от них разрывалось сердце.
Как ее могло занести так далеко от книги в сторону какой-то мистической истории, если не сказать триллера, с собственным братом в роли потерянного, покинутого всеми ребенка? Значит, эта каморка, в которой она сидела и читала, никакой особой, только ей предназначенной, защитной силой не обладала, как это представлялось в воображении?
Назад к книге, к чтению, слово за словом. Там такое же шуршание в темноте, предвестники грохота, оглушительный грохот. Но только то, что свалилось, обрушилось на лежащего мальчика в книге, оказалось при свете фонарика всего-навсего походным рюкзаком, который все это время стоял у него в изголовье на полу, а потом, по неведомой причине, медленно, очень медленно, принял наклонное положение и начал съезжать, пока совсем не свалился с грохотом. Хватит привидений. Довольно ужасов. Мальчик остался цел и невредим и на следующий день благополучно добрался до дома, и целой и невредимой осталась его тайна, которая с этого момента будет сопровождать его всю жизнь. Каморка все же оказалась правильным местом для чтения. Книга и каморка. Главное, что она занялась тут чтением в нужный момент. Получается, что чтение из всех разновидностей ее суеверия самое надежное? Разновидность, которой она больше всего доверяет? Которая кажется ей способной на многое? Разновидность, превосходящая все остальные, выходящая за пределы всех привычных, укоренившихся, слишком укоренившихся разновидностей?
То, что в процессе чтения, через него, погружаясь в него, в силу него и благодаря ему можно было и действительно удавалось защитить его, его, столь важного для нее, – вот в чем заключалась ее вера. Это была ее вера и одновременно уверенность, «уверенность веры», как это называлось когда-то.
Пребывая в такой уверенности, что она своим чтением обеспечила ему, брату, надежную защиту, она тут же позвонила ему. Не поприветствовав его, не пожелав ему доброго утра в этот прекрасный воскресный денек и т.д., а главное – не спросив о его самочувствии, сестра, воровка фруктов, запинаясь, сообщила, что она сейчас собирается к нему. Она не оставила ему времени на то, чтобы вставить хотя бы слово, ведь и так было ясно: у него все прекрасно и иначе быть не могло, ему значительно лучше, чем ночью, а самое прекрасное ждет его еще впереди. Только уже потом, после звонка, она спросила себя, почему он не ответил ей таким же запинающимся лепетом, зайдясь от восторга. Что означало это его шумное дыхание, пробивавшееся сквозь ее лепетание, дыхание, похожее почти на стон? Может быть, он хотел ей что-то рассказать? Рассказ и стон? – Темно-желтое мерцание вместо серого света от дождя сквозь трещины в стене: солнце вернулось. Удивительно, хотя, может быть, и нет: она хотела избавиться от солнца на этот день. Лишь бы не видеть сегодня ни единого солнечного луча. Но солнце осталось, оно светило и светило. Жаль светлой сери.
На прощание, прежде чем уйти из гостиницы между двумя магистралями, – опять прощание – взгляд в комнату, которую покинул на заре ее спутник, сопровождавший ее накануне, вернувшийся в Новый город, чтобы развозить на своем скутере еду, по воскресеньям довольно выгодное дело, некоторые клиенты чуть ли не до вечера встречают заказ в пижаме или в халате. Комната чисто убрана, стол и стул стоят почти в геометрическом порядке, одеяло и белье на кровати без единой складочки: так заправляют постели в армии, в интернате, в детском доме. В одном из уголков, на явно недавно выметенном полу – она была экспертом по этой части – что-то лежало, топорщилось, что-то очень мелкое, кисточка, которая, вероятно, оторвалась от шерстяной шапочки Вальтера (так его снова будут звать в эту минуту). Она бережно подняла кисточку и еще бережнее убрала ее к себе, а потом коснулась пальцем собственного лба и стала жать с такой силой и так долго, что там, посередине, образовалось, продержавшееся до самого вечера, а может быть, и дольше, круглое красное пятно, какое можно увидеть на лбу у женщин из Индии.