Какой покатой была эта дорога, шедшая по кромке плато, как и вообще все здешние мелкие дороги. Если не было машин, она шагала посередине, по самому «хребту» покатости, и это напоминало балансирование при ходьбе, если не по канату, то по спортивному буму. Она непроизвольно подумала о старике-отце и представила себе, как он в то же самое время, – недалеко от того места, где находилась она, так ей, по крайней мере, представлялось, – плутает, при этом весьма довольный, по ниве, – любая местность была для него нивой, – спотыкаясь, запинаясь, оступаясь (так ей это виделось). С давних пор она в своем воображении становилась свидетельницей жизни своих ближних, в момент их отсутствия, наблюдая за тем, как они спят, идут или чистят зубы, завязывают шнурки на ботинках, крутят ручку радиоприемника, и чем дальше от нее были мать, отец и брат, чем более недосягаемыми, недоступными для связи по телефону или какой-то иной связи, тем более осязаемым было их присутствие в ее, удаленном от них, представлении, – такая вот непроизвольная игра, которая, впрочем, могла смениться страхами и тревогами за них.
Представляя себе отца, как он идет сейчас по похожей покатой дороге, быть может, даже с еще более крутым «горбом», она увидела, что у него неожиданно закружилась голова, он потерял равновесие, держать которое он и так не особо умел, рухнул и сломал себе шею. Падение вниз на ровной проселочной дороге со смертельным исходом, разве такое возможно? В ее представлении – да, как и многое другое.
Сигнал автомобиля: он повторялся, с большими интервалами, все время с разных сторон, и от этого звучал как мелодия. Сигнал был адресован не ей, но она все равно посчитала, что ей, и тут до нее дошло, что нечто подобное она уже слышала, еще вчера, – хлебовозка на окраине Нового города. И вот она уже мчится на сигнал, который успел удалиться, будто свернул на какую-то боковую дорогу. Она должна, просто обязана, догнать машину, должна увидеть ее в воскресенье, должна купить хлеб или что-то другое. К тому же она снова проголодалась, ведь сегодня утром, занятая исполнением бесчисленных хозяйственных поручений в гостинице, она забыла поесть (опять одна из ее забывчивостей).
Несмотря на то что на этом участке не было никаких домов, машина сигналила и сигналила, как будто булочник приехал сюда только ради нее. И он, – рядом с ним в кабине ребенок, – действительно сразу же остановился и дал ей рассмотреть товар, выложенный на прилавке, устроенном сзади в открытом кузове. Нет нужды расписывать все эти буханки, круглые, овальные, от четырехугольных до восьмиугольных, все эти «палки», толстые, тонкие, совсем тонюсенькие, и превозносить до небес их свежесть, их аромат: достаточно было одного того, что это был просто хлеб как таковой, вещь, вещи, оказавшиеся тут в таком необычном месте, на проселочной дороге среди необитаемой степи с ее степными ветрами: казалось, будто видишь такой хлеб и такие хлеба впервые, хлеб – «хлеб», вещь, образ и имя в одном. И все это, вместе взятое, вызвало к жизни в итоге какой-никакой аромат, хотя сам хлеб, отдельные его сорта не были испечены каким-то непревзойденным мастером-пекарем и вовсе не обязательно вышли из печи лучшего производителя багетов в кантоне Шомон, лучшего производителя «ficelle», тонких багетов, во всем департаменте, лучшего производителя традиционного хлеба во всей Пикардии.
И тем не менее и у этого пекаря было что предложить своего. Другие выпекали хлеб с изюмом, инжиром, киви или просто с грецкими или лесными орехами, он же придумал хлеб, пшеничный, начиненный буковыми орешками. Буковые орешки, а как они выглядят? Обычные орешки, только значительно меньше, чем грецкие или лесные орехи, и отличающиеся от них по форме, не круглые, как яйцо, а ребристые, с несколькими гранями и заостренным одним концом, крошечные пирамидки в тонкой скорлупе, заключенные, в свою очередь, в материнскую оболочку со множеством шипов; прочие детали и фотографии – в интернете. Его буковый хлеб, как сообщил булочник на проселочной дороге в степи, – это абсолютная новинка мирового уровня, хотя еще и не представленная на рынке. Проблема в том, что для изготовления одной буханки требуются сотни, во всяком случае, множество горстей орешков. Только тогда этот хлеб, начиненный сначала отмоченными, а потом обжаренными орешками, приобретает ни с чем не сравнимый вкус, который, – небывалое дело для хлеба, – потом еще несколько дней сохраняется во рту, чего не случается ни с одним видом так называемого «фруктового» хлеба, такое послевкусие дают разве что зерна лучших сортов кофе. Только вот собирать буковые орешки большая работа, многие плоды оказываются пустыми, и пока добудешь сотни орешков, необходимых для изготовления одного-единственного хлеба… Но он уверен в успехе. «Такой хлеб нужно вывести на рынок. Рынок просто плачет без него. Такого хлеба никогда еще не было! Вот, попробуйте сами!» И она попробовала, молча, потом еще разок, и согласилась с пекарем, которому она собралась сообщить об этом, но тот уже давно укатил, и сигналы его машины доносились теперь откуда-то совсем издалека.
Только потом она увидела, что руль в машине пекаря был весь в муке. И точно так же только позже она осознала, что и на руках пекаря была мука, когда он прощался с ней (опять прощание), только теперь она ощутила эту муку на собственных пальцах, «мучнистое» ощущение; значит, пекарь сразу, закончив работу, сел в машину? А руки вымыть? ни к чему. Как много всего передается от одного к другому уже задним числом, но зато какой яркий след оставляют эти неожиданно налетающие роем воодушевляющие впечатления.
Одновременно с тем, однако, она сказала себе: «Какие доверчивые все эти незнакомые люди, которые повстречались мне за те три дня, что я нахожусь в пути! Каждый из них прямо с ходу доверяется мне и распоряжается мной, как будто я олицетворенная доступность, и ничего больше. И ничего, кроме этого, других не интересует – никто от меня ничего не хочет узнать. Никто меня ни о чем не спрашивает, не говоря уже о том, чтобы спросить лично обо мне, – о том, как я живу-поживаю. Откуда я и зачем я шатаюсь по здешним краям с тяжеленным грузом на плечах: ни одного человека это, похоже, не занимает. При этом мне все больше и больше, все сильнее и острее, не хватает вопросов, касающихся меня, и пусть это будет хотя бы один-единственный, касающийся, к примеру, моих серег. А где я их купила. Или мне их кто-то подарил. И, почему бы и нет, во что они обошлись. Обычно, где бы я ни была, меня спрашивали о моем «акценте», в любом регионе, в любой стране, даже в собственной, все сразу обращали внимание на мой, как говорили, «легкий акцент» и интересовались, откуда я родом, потому что этот акцент никогда и никем не воспринимался как местный. Здесь же никто не осведомляется о моем акценте, как будто местным жителям и свой-то акцент кажется чудовищным. Что же, я за три дня, проведенных здесь, превратилась в призрак, хотя и милый, вполне приятный, иначе они бы мне так не доверялись с ходу, но тем не менее призрак, который я уже и сама воспринимаю как фантом? Правда: из поездов, из автобусов во время моего странствия мне нередко приветливо махали, гораздо чаще, чем когда бы то ни было, вспомнить хотя бы того пилота, который мне вот только что помахал из своей кабины, и у меня было такое чувство, что со мной разговаривают, меня признают, меня, вполне определенную, конкретную. Но почему со мной не происходит того же самого, когда я оказываюсь лицом к лицу с другими, а если и происходит, то за прошедшие три дня все реже и реже? Что же, я для других всего лишь “медиум”?»
У подножия Вексенского плато, посреди шомонской степи, по которой течет река Троен, воровка фруктов попала на воскресную литургию под открытым небом. Брату придется подождать ее в своем общежитии. Она знала, или, по крайней мере, думала, что знала, – ожидание, во всяком случае некоторое, не составляет для него большой проблемы, определенное ожидание ему даже в радость. Когда он был маленьким и сестра должна была забирать его из школы, она всегда специально приходила с опозданием, иногда с таким значительным, что он оставался единственным ребенком в классе или на школьном дворе. И тем не менее бывало, что он, с блестящими глазами, спрашивал ее, если не сказать набрасывался на нее с вопросом, почему она «уже» пришла.
Она могла бы обойти стороной богослужение. Но при виде сверху, с кромки плато, собравшихся вокруг праздничного стола и священника, там, у реки, и услышав к тому же, словно откуда-то из глубины, начальное песнопение, она испытала то же самое, что при звуке сигналов хлебной машины: непреодолимое желание присоединиться. Ей нужно было непременно принять участие в таинстве евхаристии. Оно взывало к ней, и внутри у нее откликался ответный зов. Это был зов жаждущей и алчущей, зов радостного желания. Бежать вниз, по склону, сломя голову, к собравшимся там, к стоящим неровным широким полукругом возле стола, чтобы не пропустить ни одного этапа, ни одного слова, главное из Ветхого, Нового и Вечного Завета. В спешке она кинулась вниз по откосу, зацепилась за корень, как-то выпуталась и помчалась дальше. Ничего дурного с ней не произошло, вернее, как гласил ее девиз, ничего дурного с ней и не могло произойти. Или все же могло? Она уже давно начала сомневаться. Не напоминал ли ее девиз скорее лозунг в какой-нибудь предвыборной кампании?
Ни священник, ни присутствовавшие не посмотрели на нее, когда она подошла, но молча расступились, чтобы дать ей место в полукруге, хотя в этом, кстати сказать, не было никакой необходимости – народу было совсем немного. Сегодня было то самое воскресенье, единственное в году, когда богослужение проводилось под открытым небом. Эта традиция, уходящая в глубь веков, постепенно уже умирала. (Какое воскресенье по счету после Троицы? Не считать!) Но все еще сюда приходили люди со всей округи, в том числе и из-за пределов департамента. Их можно было, впрочем, пересчитать по пальцам, или, фантазировала она, по ступенькам не такой уж высокой стремянки, используемой для сбора фруктов с деревьев, – и к тому же в большинстве своем они были старыми, очень старыми, древними, и потому при каждой смене положения, прежде всего при опускании на колени и вставании с колен, им требовалась помощь, которую им оказывали почти такие же старики, только не такие дряхлые. Временами казалось, что все они, сидящие на своих складных стульчиках, обхватив свои палки, заснули, но, когда дело доходило до того, что нужно было подняться и опуститься на колени, они тут же снова приходили в чувство. Самой молодой из всех в этом кругу была она. Как во сне наяву, который был особенно ясным благодаря ритму мессы, чтению Евангелия, гимну «Возвысьтесь сердцем!», претворению хлеба и вина в плоть и кровь Христовы, а может быть, только благодаря всему этому только и стало возможным, что она увидела себя претворенной в этих изнуренных и придавленных тяжким грузом, окружавших ее, такой же дряхлой, как они, если не больше, готовой чуть ли не рассыпаться на части. Разбейся, сердце мое! А уже в следующем сне она увидела себя опять в Сибири, на православном богослужении, в платке на голове, как все женщины в этой тесной церкви без окон, а под конец – попа, который начертал ей на лбу елеем знак креста. Вот и теперь настало время для знака креста. Действительно настало? У нее под ногами колышущаяся на ветру трава. Поля за рекой Троен, в самой глубинке страны, белые от чаек, длинноногих, длинноклювых, а в самой их гуще гораздо более крупный и еще более длинноногий баклан. Или там стоял альбатрос? Разве бывают черные альбатросы?