ания». Просто успех, и ничего больше. Давать то, что я могу дать. Какие я могла бы явить дорогому моему миру танцы. Сколько всего я могла бы ему пропеть, рассказать, сколько вкусного приготовить, дать попробовать, сколько всего стащить, увести. Я тоже главное действующее лицо. А теперь: экспедиция провалилась. Возвращаться назад? Невозможно. Слишком многие мне доверились. И никто не верил, что я хоть на что-то способна.
Ее продвижение вдоль выпрямленного русла Троена было одновременно движением почти вслепую по прерии в речной ложбине, словно превратившейся в лабиринт. Она недавно боялась за себя? Теперь она испытывала страх перед собой. «Прольется кровь»: тот самый член семьи, дальний предок, которого считали убийцей и который обычно в этой роли врывался только в сны, явился теперь, во сне наяву, среди белого дня, и сказал эти слова ее собственным голосом, голосом чревовещателя. В какие-то мгновения она видела его даже прямо перед собой, в этом удушливом безветренном пространстве низины: глаза человека, совершившего не одно убийство, стеклянные глаза.
Она собрала волосы на затылке и подняла их кверху, подергав несколько раз, в последний раз так сильно, что ей стало больно, и она от боли, вместо того чтобы вскрикнуть, рассмеялась. Ей хотелось, вот так, схватив себя за волосы, перенестись куда-нибудь в другое место, на паром, который ходит по Енисею в Сибири, где она работала бы паромщицей и всю жизнь чувствовала бы себя в безопасности, или просто куда-нибудь на юг, к Уазе, например, к шлюзу в Л’Иль-Адам, за пределы этой земли, Вексена, Пикардии: и там она была бы спасена от себя самой, обслуживая шлюз, работая в застекленном со всех сторон машинном отделении, где она трудилась бы день и ночь, нажимая на рычаги – что она уже делала однажды летом, устроившись помощницей, – надежно защищенная по праву беженки от здешней потомицы злодея-убийцы.
Идти вслепую, чтобы выбраться из лабиринта. Закрыть глаза: будут ли там, под веками, по-прежнему тянуться строчки, всегда служившие надеждой и опорой? И там действительно замерцали письмена, вот только все строчки сбились в безнадежный сумбур, не разобрать ни одной буквы, все в куче, будто сложенной для костра. Лечь на траву, как это часто ей помогало вернуться к формам и краскам дня. Сон сразу сморил ее, вот только она успела вырвать травинку, словно собираясь, потянув за нее, выдернуть с корнем всю степь: а к этому в ушах стрекот кузнечиков по всей степи, неистовое стрекотание, в котором не осталось ничего потаенного.
Какие-то обрывки отцовских рассказов мелькнули огоньками у нее в голове: молодой человек, который, проникнув в клетку со львами, разделся там догола и принялся поливать львов водой до тех пор, пока – Никаких львов под рукой, разве что несколько быков, за колючей проволокой, да и то не быки, а скорее бычки, совсем молодые. Единственно, кто был в пределах доступности, это стадо коров, из которого отделилась одна, подошла к ней, полизала шершавым языком руку и хотя бы подцепила отданный ей охотно на растерзание платок, который она тут же и зажевала. Никакой молнии, которая, как ей страстно того хотелось, обрушилась бы ей на голову среди ясного неба. Но хотя бы вон там: огромное темное облако в форме акулы – мгновение, и оно уже рассосалось. Она ощущала себя диким зверем, который кружит по степи, причем таким, который – черт побери! – жаждет того, чтобы его затравили. Увидев мертвого зайца, которого несло течением Троена, она подумала: «Это я!» Предстояло Великое Падение или оно уже совершилось? И она только для видимости перемещалась по земле? – И она, которая, если нужно, умела петь так нежно и попадала в тон, как никто другой на свете, запела, отчаянно фальшивя, усиливая фальшь что было мочи, приближаясь к оглушительному гомону мужских голосов, вплетая редкие стоны. Она шагала в ритме воинственного походного марша и всю дорогу орала и стонала.
Но разве не было такого правила на случай подобной необратимой внутренней порчи, что нужно пользоваться крупными и мелкими внешними неприятностями, чем они хуже, тем лучше, чтобы противопоставить что-то этой порче, а если повезет, и вовсе истребить ее посредством собственного волшебного противоядия, весьма эффективного? Вполне возможно: но на воровку фруктов это правило больше не распространялось; какие бы неприятности ни случались вовне, пусть просто мелкие досадные недоразумения, все они, напротив, только усиливали ее внутреннюю сумятицу. Так, она ступила в осиное гнездо и попыталась убежать, но в одно мгновение неприятельский отряд нагнал ее и всю искусал, на удивление точно попадая в цель, словно профессиональные снайперы, которым ничего не стоит в один миг прорешетить картонный силуэт. А потом на окраине города в каждом саду кидающиеся на нее из-за заборов собаки, щебенка, стреляющая с грохотом по воротам изнутри, беспрерывное неистовство и рычание, готовность тут же разорвать ее на куски (так ей нередко казалось, чему ее мать находила объяснение в том, что на нее саму, когда она была глубоко беременна, однажды напала гигантская собака). Но разве не складывались все эти звуки животных, постукивание клювами аистов, куриное квохтанье, гусиное покрякивание, в единый звуковой ряд, если не сказать в мелодию, – за исключением рычанья и урчанья вот этих собак, отличавшихся к тому же от молчаливых диких собак в саванне? С другой стороны, разве лай собаки, или даже нескольких, ночью, в сельской местности, издалека, то где-то в долине, то где-то еще, не служит успокоительным сигналом заблудившемуся путнику? Это верно. Но тот час прошел без единой паузы, без единой возможности заметить хоть что-нибудь вокруг, хоть что-то осознать, без того, что помогло бы ей, в ее паническом бегстве (только вперед!), сделать столь необходимую для осознания происходящего остановку. Но послушай, дорогая, вот из того дома сейчас, и вот еще из другого, где-то далеко-далеко, доносится нежная музыка, далекий звук! – Конечно, она воспринимала эти звуки, и те, и другие, и третьи, раздавшиеся секунду назад, и все эти нежные отдаленные мелодии проникали в нее, в самую глубь, и продолжали там разливаться дальше, вот только даже слыша их, она думала про себя: «Никогда мне не вернуться домой!»
Степной лабиринт перешел в городской, но не такой, как был в Новом городе: если там спирали новостроечных поселков все время сжимались, не выпуская никого на свободу, к природе, то здесь все улицы шли более или менее прямо насквозь. И откуда ни посмотришь, отовсюду в перспективе виден центр городка Шомон; но тем не менее и тут у нее было ощущение, будто ей приходится, как до того в саванне, пробиваться вперед, шаг за шагом, чуть ли не на ощупь.
При этом никаких препятствий на пути не было. Никакой улочки, которая упиралась бы в стену. Никого, кто стоял бы поперек дороги. Был разгар летнего дня, и ни одного человека, ни одной кошки. По крайней мере, хоть воробей, и на том спасибо. Хоть бы какие птичьи какашки свалились с ясного августовского неба, желательно шматок покрупнее, желательно прямо в лоб! Разве нет на свете людей, которые надежно притягивают к себе такого рода вещи? Почему же ей не дано такое, в этот час?
Никого, с кем она могла бы поздороваться и кто поприветствовал бы ее в ответ. В дополнение к произошедшей неисцелимой порче, которая никуда не делась, на нее напала теперь еще та дурацкая неуклюжая растяпистость, которая, хотя и неизвестно, от рождения или нет, была свойственна ей и которая не проявлялась, лишь если речь шла о воровстве фруктов и сходных делах. Она запиналась о собственные ноги, сшибала зеркало заднего вида у припаркованной машины, поскальзывалась на ровном месте, там, где ничего скользкого не было, обшаривала все свои карманы в поисках того, что сама же держала в руках. Смотреть на это было бы забавно только издалека. Вблизи же: безнадежно искаженное лицо. Говорят, «дуракам всегда везет». Ей решительно не везло, то, что с ней происходило, было полной противоположностью везенья.
Середина летнего дня, а в этом богом забытом Шомоне в отдельных домах – все они, в том числе и те, что стояли в центре города впритык друг к дружке, казались отдельными – уже начали запирать ставни: оглушительное хлопанье ставен тут, оглушительное хлопанье ставен там, и тут, и там, на короткое мгновение мелькает запирающая их рука. Главный супермаркет: закрыт, вместо света только «дежурное освещение». Из имеющихся в наличии двух баров: один по воскресеньям так и так не работает, а во втором, где среди прочего продавали всякие табачные изделия, как раз начали опускать железные ролл-жалюзи: гулкое эхо по всему в целом беззвучному городу; в обычной ситуации, только ради того, чтобы хоть куда-нибудь зайти, она бы еще забежала купить каких-нибудь сигарет, не для себя, для кого-нибудь. Единственный ресторан не обслуживает, причем уже год. Киоск, где продают пиццу: откроется только вечером. Заграждения перед входом в благородную ренессансную церковь перед подъемом на плато. Сверху, со стороны железной дороги, свисток поезда, один-единственный, но такой протяжный, как будто это уже последний поезд, причем не только на сегодня.
Прочь! Прочь от даунтауана этого Шомон-ан-Вексена, все равно куда. Почему бы не отправиться сразу к брату в его бараки, на окраине города? Нет, в таком безнадежно смятенном состоянии она не могла показаться ему на глаза.
Для начала идти на север, в ее любимом, сто раз оправдывавшем себя направлении, – одно только плохо, что краем глаза она видела свою тень, укороченную и раздавшуюся вширь. Еще не хватало в придачу ко всем радостям пялиться на собственную тень. Но что это там? За забором дерево, полное вишен. И вот она уже свернула с дороги или, скорее, завернула, со свойственной ей грацией, в лазейку между забором и деревом, – и как она ее только высмотрела, – и, не успев туда зайти, уже вернулась с целой пригоршней вишен, еле умещавшихся у нее в руке. Как это? Вишни – в августе, а не в июне? Речь шла о том сорте, который называется кислая вишня, она более светлая по цвету и с более плотной, блестящей кожурой. Секунда, и первая вишня уже сунута в рот, на ходу, и еще одна, в надежде, что вся кислота, сконцентрированная в этих ягодах, как-то поможет ей.