Воровка фруктов — страница 61 из 66

Какой-то мужчина прохаживался возле частокола, в малярном халате. Он фотографировал и зарисовывал, попеременно, следы, оставленные на поверхности белых шаров руками и явно чем-то еще, явно не руками пешеходов, остановившихся у светофора. Фотограф-неудачник? Художник-неудачник? Он не производил впечатления ни того ни другого. Графические композиции, сложившиеся на поверхности этих шаров, которые, кстати говоря, как будто были созданы для того, чтобы опереться на них рукой во время вынужденного ожидания на обочине большой дороги, как будто были созданы для ладоней, имели, как и повсюду в мире, при всех отличиях отдельных шаров, общий ритм и последовательность чередующихся элементов. Он давно уже перемещался между континентами, позавчера в Пекине, вчера в Абу-Даби, сегодня в Шомон-ан-Вексене, чтобы документировать и архивировать подобные объекты. Особенно важно ему было сделать это в Шомоне, в его родном городе: эти отпечатки и насечки, это бессознательное стирание, сцарапывание, соскабливание, производимое прохожими, застрявшими у светофора, так думал он, было единственным, что соединяло Шомон, – который в остальном был в его глазах совершенно отсталым захолустьем, оторванным от всего, как будто находящимся на Луне, или на Марсе, или на Нептуне, и в любом случае отстоящим от Парижа значительно дальше, чем Владивосток и Ушуая, – со всем миром, с земным шаром. И к этому как нельзя лучше подходило то, что эти шары имели форму глобуса, детского глобуса, а царапки и потертости, оставленные пешеходами, напоминали на всех глобусах очертания морей и континентов, на каждом разные очертания, мировые моря, части света. А кроме того, была еще одна особенность: верхушка глобуса, изображавшая полюс, во многих случаях была соскоблена и там зияла чернота вместо преобладающей у всех шаров белизны покрытия – как будто полюс, Северный полюс, растаял, а вся планета покрылась вечным льдом и снегами. Какая серия фотографий и рисунков могла бы из этого получиться, не сегодня, не завтра, но через десять-двадцать лет, если бы он составил антологию образцов рукодельного творчества пешеходов, разукрасивших urbi et orbi[50] придорожные шарики! Время от времени он прикладывался к бутылке, стоявшей возле его ног, удлиняя тем самым перспективу. И на каждом шаре или глобусе земли свой особый вариант – как, например, на чисто белом Малом Глобусе Шомон-ан Вексена, которого как будто еще не касалась ни одна рука человеческая.

Она все еще не торопилась переходить через дорогу и наблюдала за ним, пока он наконец не взглянул на нее. Ей это было очень нужно. Она нуждалась в ком-то, кто мог бы сказать или дать понять ей намеком, что́ с ней происходит и что́ ее еще ждет: ей нужен был оракул. Что будет со мной дальше? хотела она спросить оракула, не произнося своего вопроса вслух, но просто молча предъявив его, приблизившись. И для этого тут было самое подходящее место, и собиратель глобусов, попавшийся ей здесь, был самым подходящим для этой цели. После битвы «За садами» то самое приключение, которое привело ее в глубь страны, снова очнулось, пробудившись ото сна. Ведь невозможно было себе представить, чтобы ее история закончилась про́клятым часом порчи. Так она не могла и не должна была закончиться. Речь шла о приключенческой истории, и приключение до конца истории должно было оставаться при ней. И, разумеется, не только до конца истории, но и дальше, – иное развитие противоречило бы природе подобных приключенческих историй.

Окраинный художник, заметив ее, выпрямился и для начала рассмотрел ее как следует, сосредоточившись исключительно на лице или даже только на глазах. Оторвавшись от своей работы, он даже не мигнул, взгляд на незнакомку не требовал смены фокуса. Потом он сказал: «Укусы осы в первый момент кажутся очень болезненными, гораздо более болезненными, чем укусы пчелы, но боль быстро проходит, и к тому же, если только укус не пришелся в губы, ничего не распухает. – Но вот что действительно видно: ты только что побывала в бою, ты только что побывала на войне, причем на войне двоякого рода: реальной, на которой ты прекрасно сражалась, и другой, на которой невозможно сражаться ни хорошо, ни плохо, эта другая есть классическая великая война, подлинная: война с самим собой. Но ты, как мне кажется, пока что выжила и на этой войне, и от всего этого, вместе взятого, от реального боя и схватки с собой, ты буквально расцвела. Какие глаза! Какой цвет! Бывает же, как пишут, “чистота глаз после молитвы” – или правильнее “в молитве”?: почему же не может быть чистоты глаз после сражения? – Ты вернешься, ты не умрешь на войне; но вернешься неизвестно куда. – Как часто за словами скрывается злость, когда один человек говорит другому: “Я знаю тебя. Я узнал тебя”. Это не просто злая фраза. Проклятье. Проклинание. Но когда я говорю тебе: “Я узнал тебя, я знаю тебя”, это совсем другое. “Никто меня не узнаёт”: отставить навсегда такие жалобы. Тебя узнали и будут узнавать в будущем, еще как, причем не только такие пьяницы, как я. Блажен тот, кто тебя узнает. Он сможет бесконечно радоваться тебе как ребенок. И гордиться тобой, как Людовик Святой гордился своей королевой, как ее там звали? Но надо быть готовым ко всякому. Для собственного же блага. – Почему имя “Reine”, “Рен”, “королева”, встречается только на старинных надгробиях или где-нибудь на краю света, в Канаде? В Эдмонтоне у меня была одна знакомая, ее звали Рен. Накладывать тени на веки тебе совершенно ни к чему. – У тебя на носу я насчитал шесть веснушек. Или у меня двоится в глазах? – Волосы после мытья ополаскивать выжимкой из ореховой скорлупы, это придает каштановым волосам, как у тебя, совершенно особенный блеск. – Мою мать в детстве укусил шершень, в переносицу, между глаз, и она на несколько дней ослепла. Она говорила мне, что трех-четырех шершней достаточно, чтобы свалить лошадь наповал, хотя откуда ей это было известно?»

Не брату пришлось ее ждать, сидя в общем зале рабочего общежития, а скорее, наоборот, ей, его сестре. Он пошел ей навстречу, сообщил один из его коллег. Но откуда ему было знать, с какой стороны она придет? По воспоминаниям это могло объясняться так: с давних пор ее брат, поджидая кого-то, в какой-то момент испытывал потребность пойти навстречу, не важно кому.

На время ожидания ей был предложен стул, с которого один из рабочих смахнул рукою пыль. Она сидела недалеко от двери, где было постоянное хождение туда-сюда. После времени, проведенного в по-летнему безлюдном городке, она наслаждалась этим коловращением, не связанным с исполнением какого бы то ни было поручения или задания. И хотя постоянно кто-то входил и выходил, ни у кого из этих рабочих не было каких-то особых дел, во всяком случае никаких конкретных поручений или приказов, которые им нужно было исполнять, при этом, несмотря на то что кто-то двигался быстрее, чем другие, никто из них не торопился и не выглядел загнанным. Слово «праздность» подходило к ним как нельзя лучше, в смысле ничегонеделанья, воодушевленного, не такого, как бывает, когда человек «отсиживается на больничном», а вполне здорового. Удивительно было и то, что все рабочие, без своего рабочего облачения, в повседневной одежде, выглядевшей на них особенно празднично, казались ей очень красивыми, излучающими элегантность, отличающуюся от элегантности любых манекенщиков на подиуме. Это впечатление усиливалось еще и от того, что она, держа в поле зрения дверь в ожидании совершенно конкретного человека, своего брата, всякий раз, когда появлялся не тот, кого она ждала, воспринимала это альтернативное явление с особой физической остротой, видя в каждом нечто совершенно необыкновенное, обладающее своим уникальным обликом, своим индивидуальным светом, своим излучением.

Единственный, кто буквально ввалился в барак, был ее брат. Сразу было видно, что он в тревоге, в тревоге за свою сестру, и почти одновременно с этим – злость на то, что он должен тревожиться за нее.

Семейная болезнь – тревожиться друг за друга? И желание отправиться навстречу, когда радостное ожидание ближнего резко сменяется жуткой тревогой? И желание позвать, выкрикнуть, из глубины души, имя будто пропавшего на веки вечные – брата, сестры, матери или даже отца, – при том что «пропавший» в действительности просто на какое-то мгновение исчез из вида, зашел куда-то поблизости, всего-навсего в соседнюю комнату?

Впечатление, будто он сердится на сестру, оказалось обманчивым. Оно возникло из-за изменившегося лица брата, которого она не видела больше года. У него не только появились усы, но еще и брови стали как будто гуще и срослись на переносице. Он тут же без слов подхватил ее и увел к себе в барак, где они потом сидели за столом друг против друга.

При этом и его голос, – когда он наконец открыл рот, – показался поначалу каким-то резким, хотя в нем не было неприветливости: как и с утра, по телефону, в нем была незнакомая скрипучесть, – пока до нее не дошло, что это у него просто ломается голос; в нем почти ничего не осталось от того родного детского голоска, который пока еще и взрослым не стал.

До того он долго молча смотрел на нее, с неподвижным лицом, будто ожидая от нее какого-нибудь слова, одного-единственного, того, от которого все зависело. Подбирая такое слово, – она обязана была его найти! – она, как завороженная, смотрела на рыжеватые волосинки в его пока еще редких усах, их было две-три, не больше, и такие же волоски, в том же количестве, на бровях, – рыжеватые волоски, какие она видела ребенком у отца – уже успевшие давно поседеть – и какие были якобы и у отца отца, и так далее по нисходящей в глубь веков, теряющейся в ночи?

«Как у тебя дела?» – спросила она тем тоном, каким способна была задавать подобные вопросы только она, воровка фруктов. «Comment vas-tu?» На что брат сначала ничего не ответил, а просто cлегка улыбнулся, улыбкой, которая сначала проступила в двух сведенных судорогой точках на щеках, слева и справа, но потом засветилась на всем лице, и она увидела перед собой ту маску индейцев с берегов Юкона на Аляске, на щеках которой висели, дергая лапами, две мыши, которые, по преданию, «грызли человеческую душу». Если у брата когда-то и болтались на щеках такие мыши, сейчас они бесследно исчезли.