Получается избушка!
А потом ещё метла —
Получается… м-м… езда!
Запомнил? И улетаешь! Так! По местам! Лешие! Рабочие! Николай! Готовы? Поехали!
Несчастный Основин горестно поглядел на свою метлу: как и для любого пьющего актера, текст для него догмой не был, самостоятельно творя удивительные штуки. Но выхода не оставалось. Дмитрий вздохнул, потом выгнулся в спине, растопырил локти и задрал подбородок. Раскоряченные ноги беспокойно затопотали по настилу.
– А-а! – грозно заорал артист. – Вот как полечу сейчас, как пообижаю всех слабых да добрых! Как поогорчаю… э-э… поогорчу?.. малых детушек!.. детишек!! Шишка, пышка… колотушка… Получается избушка! А потом ещё езда! Получается…
Георгий аккуратно прикрыл массивную дверь – творчеству явно был нужен простор.
– Впечатляет! – признался он. – И чья эта драматургия?
– Прялкина. Его драматургия, его же и режиссура. И сценография.
– Он что, три вуза кончал?
– Нет, в путяге какой-то учился. За Уралом. На тамаду. Зато в ЗакСе сквозь стены ходит. Чем и знаменит…
– И что же, много вас на эту сказку страхолюдную подписалось?
Ужин давно был съеден, графинчик водки выпит Сорокой до дна, и душистый чёрный кофе исходил едва заметным паром над коричневатой пенкой. – Сколько вас там, помимо Димки?
– Из нашего колхоза двое. Плюс трое ленконцертовских.
– И всем это… как? Нормально?
– Отлично!
– Что отлично, Ванятко? Что? Ты же Петруччио, Астров, Подколёсин… был… Ты же можешь вообще что угодно! А король в «Обыкновенном чуде»? А сказочник в этой… вашей… как её… И чего теперь? Вместо «Упыря» на Рождество – бесподобного, между прочим, – вот эта «сиська-писька-черепушка»? И это сказка, Иван?
– А чем не сказка, Герман? Отличная сказка! Два с половиной моих оклада. Сказка и есть!
– А детям? Детям тоже оклад, чтобы вот такое вот смотрели?
– Брось, – Сорока невозмутимо отхлебнул кофе. – Ящик включи, детские программы. Книжки нынешние полистай. А потом уже голоси. У нас хотя бы без чернухи. Халтура – да, не спорю, но без чернухи! И артисты негуммозные.
– Но говно!
– Ну говно. А сервизы твои для толстых – не говно? А комоды резные? А красивые переплёты под интерьер? Кабы я со своих Астровых да Подколёсиных кормиться мог… Вот и бродим лешими.
– А не боишься, что после таких сказок дети Астровых смотреть уже не смогут?
– А не боишься, что сынкам твоих клиентов всякая наука будет вообще до задницы? Что поделать, дружище… Мы с тобою жрецы мёртвых богов. Копошимся на алтаре, а боги ушли. Давным-давно. А мы зовём, зовём… Ждём чего-то… Глядь – дождались: нас уже переписали в золотари… Не унывай, Герман! Не вчера приключилось.
Между прочим, старик Пирогов посреди вот этакого киселя целый век держится, и не сморгнул. Кстати, вы сейчас хоть видитесь?
– Куда там, Ванятко, куда там. Твоя правда – скотина я сиворылая: не вижусь. Может быть, из-за клятых этих сервизов с комодами и не вижусь. Не прими за пафос, Сорока, но в глаза ему смотреть совестно – в тираж выхожу, ей-богу, писать совершенно уже не способен…
– Да разве же он о писанине говорил, дед-то Пирогов? Я ведь тоже не торт, не звоню ему, хоть так плотно мы с ним, конечно, не сходились… Но не в этом дело. Он и сам почти не писал – и плевать. Он понимал ПРОСТОЕ. И говорил. Я вот до сих пор помню.
– Правда? И что же именно?
– Да в том-то и дело. Тут важно не что, а как и когда. Я начинал только. Физиономию свою, что ли, искал, язык и боялся сгинуть в лицедействе. А он успокаивал, мол, личина – тьфу! Если дело твоё – то это лишь инструмент. Способ.
– Чтобы что?
– Не придумаю, как сказать… Вероятно, чтобы… стать собой.
– Да что ты! Так и сказал? Собой стать? Дела, Сорока, дела… Ты смотри, как мне последнее время прёт! Прошлое у нас, видать, было разноцветное! Уж против настоящего – не в пример позитивнее!
– Позитивнее, позитивнее нужно мыслить, Георгий Игоревич! – сполохи на очках Анихановой горели северным сиянием. – Мы же с вами, кажется, всё обсудили, до всего договорились, и опять двадцать пять. План-то не выполнен, квартальный, не выполнен план-то!
– Да помилуйте, Ангелина Семёновна! Откуда такое «не выполнен»? А каталог листов на пятнадцать – это не в счёт? – обычно Георгий никогда не пререкался с научной комиссией, но сегодня, видать, звёзды сошлись особенно. Да и обрыдло.
– И мир с ним, с каталогом, честное слово. Концептуальных работ не было ведь?
– Ангелина Семёновна, матушка, да неужто можно ежеквартально рожать концепции, ей-богу? У Эйнштейна за всю жизнь концептуального – страниц пятнадцать крупным шрифтом! А мы что?
– А мы ничего, Георгий Игоревич, ничего мы. Эйнштейн мог всю жизнь писать, что там угодно ему было, Эйнштейну, но он в нашем институте не работал. Вы ещё Теслу вспоминать любите, так и он не работал. У нас. А здесь, как вы знаете, тематический план… Что вы, как маленький, каждый раз одно и то же?
Разговор тянулся вязко и грозился, как всегда, закончиться ничем. Трудовая дисциплина, понятное дело, начальство не волновала, но за отчётность бились намертво, тем более – конец года.
– Хорошо, Ангелина Семёновна, записи полевых исследований сгодятся? – Георгий отважился на крайнюю меру, устремляясь напролом. – А? Настоящая работа, экспедиционная… Как?
– Если концептуальные – сгодятся, – снизошла дородная Аниханова. – Но материал непременно оригинальный!
– Оригинальнее не бывает. Отправляюсь в конце недели! – и с этими словами Георгий, рванувшись, наконец, из лап научного зама, устремился вон.
– Концептуальный! – неслось ему в спину. – Листа на три. И до конца месяца…
Тяжёлая дверь, хлопнув, заглушила финал анихановской рулады. Почему разговор с мясистой научной бандершей неизбежно доводил до истерики, Георгий уразуметь не мог, но правду не утаишь, и вот она вся: при одном появлении очкастой Ангелины рука тянулась то ли к чаемому валидолу, то ли к вожделенному шмайсеру; жаль, ни одного из них в карманах или под столом не водилось.
Теперь нужно было по свежим следам осчастливить Гамадиева, но тот, вопреки надеждам, радостью не изошёл.
– Да, Егор, помню, – кисло сообщил Марат в ответ на риторическое: «Помнишь, ты звал?» – Только с дедами теми, видишь, сорвалась малина. Чего-то у них в башке опять щёлкнуло, словом, ушли деды в отказ и оборону. Нас чуть не лопатой спровадили. Так что мы уже давно как отъехамши, новое выискиваем, правда, ближе к Приозёрску. Табличек здесь, похоже, нет…
– А чего есть, Зарыпыч? – Вот не клеилось всё сегодня, ей-богу не клеилось. И Аниханова эта, мать её за филей, тоже поперёк дороги со своими ультиматумами, падла. – А чего есть? У меня тут негуманитарно будни оборачиваются, нужно срочно куда-нибудь утечь… и отчитаться… Наукообразно. Ну, что там годное бывает для симуляции? Люди там вообще живут у вас?
– Люди-то живут, – без энтузиазма известил Гамадиев, – но по твоей части – нагота! Коренных практически не водится, пришлые прогрессом поуродованы… Устный фольклор ещё как-то наковырять можно, да и то… Хотя, знаешь, есть парочка занятных пассажиров… Дружить, правда, отказываются. И даже разговаривать не особо хотят.
– А чего ж занятного?
– А необычные, особенно один. Он среди туземцев популярность стяжал; говорят – колдун…
– Да ты что… – Георгий отнял трубку от уха и зачем-то внимательно на неё посмотрел. Совпадение? Пустышка? А если вправду, совпадение ли? – Ну и что, колдует?
– Так приезжай – увидишь. Ты поездом?
– Да нет, я уже снова в седле. Объясняй, давай, Зарыпыч, где вы там присосались…
…Вечер опустился на замёрзшие улицы какой-то совершенно не питерский. Его легко можно было бы вообразить в Брюгге или Амстердаме, но с измученными моросью и темнотой улицами он нипочём не вязался. Ясный и невероятно синий небосвод заливал простор между крышами, будто на лаковой рождественской открытке, только не было искристых сугробов и шарфастых снеговиков. С год назад тоже случилась такая ночь, и тоже выпало оказаться на этом пятачке. Тогда поразил месяц: почти лежащий тонкий серп уместнее смотрелся бы в других широтах, однако глаза не лгали – вот он, самый подлинный, висит на фоне мерцающего лазурного лоскута, над скатом крыши с башенкой; а прямо напротив, по ту сторону моста, в рифму ему темнеет выпавшей ресницей острый флюгер шпиля… Сегодня же не добравший до полноты лишь узенького очистка небесный фонарь разместился иначе и опрыскивал белесым мерцанием затылок и плечи.
Шаги мерно выстукивали по асфальту, петляя средь изгибов Канала и уводя прочь от уюта Подьяческих к тягучей стыни низовий Фонтанной реки. Лампы едва тлели где-то на густых перекрестиях проводов, мутные стёкла первых этажей светились редко. За Крюковым машин сделалось мало, пешеходы тоже существенно поредели, и стало всё чаще подмывать оглянуться, встать, всмотреться в силуэты сильнее и сильнее вытягивающихся к небу строений…
…Высокий даже по нынешним меркам дом венчался прихотливой мансардой с огромными, сложной формы окнами, горевшими среди опустившейся синевы особенно ярко. Окна эти не забирали шторами, что, наверное, и неудивительно: кто ж заглянет на такую высоту, и откуда? Нижние этажи, напротив, цедили свет через плотные занавеси, и полумрак теснился в стороны от стаек цветных квадратов, разрозненных и самых причудливых по оттенкам.
Обозрев в подробностях серую громадину, Георгий возобновил свой поход вдоль набережной и, свернув в проулок, зашагал к конечной точке путешествия – долговязому корпусу со стреловидными чертами и рваным контуром островерхой крыши.
Парадная гляделась безликой, но чистой, с крашеными стенами и недоразвитым рисунком перил. Звонок за дверью басовито закурлыкал.
– Фёдор Иосафович, добрый вечер! – Георгий переступил высокий порог и пожал протянутую сухую ладонь.