– На здоровье, Терлицкий, – ответил Георгий, сгребая со стола фантики и отправляя их в корзину. – Что ж тебе посоветовать, старик? Переходи на чак-чак. Экологически чисто.
– Настоящий чак-чак – хорошо, – подал голос задумчивый Сорока, рассматривая опустевший фужер. – Не отказался бы.
– В принципе, и я бы не отказался, – Георгий с тоской рассудил, что чак-чак сейчас, возьмись он откуда-нибудь, мог очень выручить: подавать на стол-то решительно нечего.
– А вот Рольгейзеру мы чак-чака не дадим, потому как зануда и ретроград.
– Я, Юрка, из татарских плюшек люблю губадию и кош-теле. Кош-теле – о-о!.. А чак-чак мне совершенно мимо, и перспектива не отведать его ещё лет двадцать ничуть не пугает. Вот как думаешь, что это: глупость или старческое бесстрашие?
– Думаю, Ивась, тебе и ни к чему, – Георгий сам не понимал, с какого ляду произнёс это. Но чёртово новое зрение, новое обоняние… Новый слух… – Тебе сахар проверить нужно, Сергеевич. Срочно. Не шучу, правда. И не пялься. А тебе, Терлицкий, проверить синусовый ритм.
– А это когда как, Жорик?
– Да хрен его знает, Михалыч. Но синусовый.
– Шаман, – определил Рольгейзер, ничуть не смутившись услышанным диагнозом. – Пора волховать масштабно, брат мой, а то вокруг одни клоуны. Глянь, что творится: «набор шишиги», «памятка кощуна», передачи для сочувствующих, портки для исповедующих… Не за горами ПТУ имени Нострадамуса. Срамота! А ты бы мог. Рожа у тебя мрачная. Окопался бы у Ротонды[5]…
– Ротонду прикрыли, – сообщил Сорока все так же меланхолично. – Вход за деньги. Музей!
– Да ты что! Ну и? Аншлаг?
– Да пёс его знает. Какая разница? Для рокеров там икона, для мистиков – вертепы дельфийские, для рерихнувшихся разных – дырка в другой мир… Дырка, алтарь, круг силы… Но не музей! Нельзя платить за вход в храм, даже если он чужой веры.
– А жить можно, когда колдуны да рокеры?
– Так не гонят же, а сшибают мзду. Пусть и мелкую. И запрещают писать на стенах. Не моги, понимаешь, ставить свечку у иконы – коптит…
– Нет, Ивась, я пас, пускай Сорока кликушествует, видишь, как у него бойко идёт? Ему бороду – так хоть на ретрит. В простыне. А сахар проверь, не шучу.
Рольгейзер поднял глаза, внимательно посмотрел на Георгия и снова углубился в коньячный бокал.
– Спросить забыл, Герман, – Сорока проделывал с фужером какие-то странные фокусы-покусы, крутя его на столе. – Пирогов не объявился?
– Пропал Пирогов, – Георгий вздохнул и упёрся локтями в колени. – Пропал и следов нет. И менты не пособили.
– Пирогов? – Рольгейзер искательно глянул на всех по очереди и снова потянулся к бутылке. – Дедушка такой… э-э… в районе Канонерской? Да? Ты же…
– Да, Ивась, и я же, и ты же, и Михалыч тоже. Все бывали, видали, чаи гоняли. А теперь нет, и по бумагам – никогда не было. Соседи не знают, больницы молчат.
– Невероятно, – Рольгейзер водрузил на место пробку и стал разглядывать налитое, колебля бокал в ладони.
– Я не бывал, Жорик, – отозвался вдруг вышедший из спячки Терлицкий. – От тебя слышал много, но не бывал…
– Вообще-то, братцы мои, я рад, что вы заявились, разом, да ещё не упредив, – Георгий распрямился на стуле, пристроивши лопатки на резную спинку. – Рад, и молодцы вы все! Но, говоря по чести, у тебя, Сорока, у единственного среди нас, между прочим, нормальная семья… Жена, во всяком случае. У Васьки наверняка могло найтись на вечер три-четыре двадцатилетних подружки. А Терлицкий с чужими отродясь за стол не лез. Что же такое делается-то, арестанты, что вместо уютного и привычного вечера вы по своей воле выбираете пустой чай с никчемным стареющим бобылём?
Сорока оставил, наконец, свой фужер и посмотрел на Георгия с каким-то обречённым спокойствием.
– Как другие, не скажу, Герман, – произнёс он негромко и очень трезво. – Впрочем, может, и скажу. Иначе давно разбежались бы, а не гоняли бы кипяток. Поверишь, забыл, когда началось, а копится и копится… И не схлынет никуда. А уж дома особенно. Собрались сейчас, сидим, и будто легче. А заглянешь в душу – непроглядная, брат, чернота.
Чернота – это Сорока подметил верно. Чернота ползла в стороны, словно капнувшая на салфетку тушь. Чернота пожирала любые чистые шевеления в груди, растворяя их без остатка в отчаянии и жути; странно, что в понятные слова это облеклось только теперь. Однако же прежде удавалось подобного не замечать или просто гнать от себя неотвязно маячившую правду. А теперь вот шиш, ибо в последние недели чернота настолько вздыбилась из сердца, что хоть вой. А ещё проклятущий сумрак. И стылая безысходность нетопленых квартир.
Георгий шагал по пустым проулкам Петроградской стороны. Когда весёлая троица, наконец, разбрелась восвояси, он вдруг ясно ощутил, что дома в одиночку сейчас неминуемо рехнётся. Требовалось срочно куда-нибудь сбежать, без машины и желательно подальше. И чтобы никого.
Последнее обстоятельство оказалось выполнимым. То ли промозглость, то ли просто совпало, но проулки были пустынны. Даже кошек не видать.
Петроградка – свет не ближний, а принесло именно сюда. Сверни два раза – и упрёшься в памятный дом обдёрнувшегося Долгова. Напротив – как раз владения геноссе Крестовского и его вспученного ассистента. А ещё живёт здесь славная, едва не сгинувшая по чужому разгильдяйству барышня Линько. С огромными глазищами…
Георгий непроизвольно помотал головой и шагнул в кромешный провал сквозной арки. Отчего он опять вспоминает эту девчонку, словно школяр-переросток, стыдясь самого себя? Почему, с такой легкостью расставшись с десятком… а не двумя ли, а? А может, и с двумя десятками достойных дам, среди которых попадались и баснословные красавицы – одна Диана чего стоила! – так вот, почему не может он отвязаться от этих мыслей, всплывающих неодолимо и негаданно? В какую новую дурь они метят его затянуть?
Бывшую законную супругу не вспоминал чёрт знает сколько. О сыне единственном думать перестал… Ну, если честно, то не перестал, но боль притупилась, и не поймёшь, боль ли это уже… Дашку, последнюю свою пассию (между прочим, тётенька была что надо, честное слово), скоро и признать не сможет. А тут – нате вам! Старческий каприз. Среднего возраста. Подай ему, понимаешь, двадцатилетнюю Бемби, и, что самое мерзкое, – не для блуда безудержного (это было бы и понятно, и солидно), а хрен его знает зачем. За ручку, что ли, держаться?.. Сидеть рядышком, укрывшись пледом, и говорить о пустяках… Гулять по таким вот ночным дворам… Торчать вместе на кухне… Воспитывать общих сопливых антикварчиков… Во куда несёт – общих!.. Общих – это на двоих решается. Может, как-нибудь ещё разок набрать телефон, чтобы послала его наконец со словами: «Пейте, дедушка, кефир!» Вдруг отпустит, вдруг легче станет?
Что же больно-то так? Что же черно? Во всей душе одно светлое чувство и осталось – боль. Убери, и что будет? Беспросветность полночная?
Арки сменяли друг друга, сквозные ходы вихляли между уличными прострелами. Эх, парнишка-паренёк кладбищенский!.. Тебя бы сюда. Может, вытащил бы ты, выволок из неоглядной этой трясины, как тогда вывел из смертельного кошмара ожившего погоста? Может, с тобой и перекинулось бы всё к свету да радости? Ведь будут же они когда-то, должны же быть! И не «может», а точно! Будет радость, будет свет! И удача будет, и такое, что и слов не сочинили ещё, да и впредь не сочинят, потому как не от башки, а от пуза, от самой главной и первородной жилки вздымается оно, вливается в кровь, заставляя её пузыриться в венах и нестись, мчаться навстречу тому невыразимому, что лишь и есть подлинного, сто́ящего в жизни, в мире, во всей вселенской бесконечности… Будет неизмеримое счастье. И покой.
Георгий остановился. Впереди темнел безлюдный пятак Мытнинской площади. Часы между колонн убогого здешнего Парфенона показывали без двух двенадцать. Как там Геннадий учил? Чтобы большак, да кружало, да церковь… Ну, Кронверкский, положим, – вполне себе большак; туда одна дорога и уходит. Ещё одна – в сторону Князь-Владимирского собора. Третья – в тупик; здесь тоже угадали. Главное кружало – поди разбери, который кабак в Питере главный! Однако же, их тут есть. Вон за углом фальшивый парусник, потом на излёте Александровского… Штуки четыре… шесть… Забыл, как звать, но и не важно – дорогие харчевни, чего-нибудь из них уж точно сгодится. Кладбище – так это как посмотреть; здесь везде кладбище; город тут строить начинали, хоронили где попало… Опять же, Крепость рядом – сколько там народу казнено да запытано… Декабристов по соседству вешали… И ко всему – на месте этого корявого ДК стоял прежде дом попа Гапона; может, он и ни при чём вовсе, но тоже кровь… Смерть и кровь. Зловещая развилка, а значит – должно сработать.
Тем временем чернокнижный антиквар находился уже посредине Провиантского сквера. Свет фонарей через дорогу мерклым бликом отзывался на краю циферблата под неказистым портиком. Минутная стрелка дрогнула и сошлась с часовой на цифре двенадцать: была полночь.
Георгий набрал побольше воздуха в лёгкие, на секунду замер, а затем отчётливо выговорил три заповедных слова, столь безотказно работавших прежде. Произнёс – и перевёл дыхание, словно бы спихнул непосильный груз. Никаких перемен на площади не обнаружилось.
Подворотни, проходы, крыши были по-прежнему пусты. Не слышалось даже машин. Чего же недостаёт – могил, бури или воды? Так вроде Нева под боком…
Потоптавшись и поозиравшись вокруг, самозваный спирит опыт свой повторил – вотще: и площадь, и примыкающие проулки оставались так же безлюдны и безгласны. И телевизор нигде не орал.
Георгий вздохнул, повернулся и медленно зашагал в сторону доходного дома Тимофеева с изящной башенкой на углу. И что же нужно, чтобы снова увидеть этого невесть откуда берущегося полуночного провожатого? Действительно, а? Чтобы видеть… «Чтобы видеть»!
Точно так же под пригрезившуюся эту мелодию он