Впрочем, из опрошенных никто её и не слыхал.
– А как думаешь, если, скажем, не в деревне, а в городе?
– Да без разницы.
– Вот как? Тут ведь таких, как ты говоришь, деталек завались – и кладбищ, и церквей, и кабаков…
– А вот здесь нужно, чтобы поточнее. Чтобы аккуратно было.
– Скажем, Мытнинская площадь – к примеру просто – подойдёт?
– Охренел?
– А чем плоха?
– Да хотя бы тем, что она не перекрёсток! Что такое «перекрёсток», знаешь? Вот он и должен быть. А не площадь! Площадь – для нежити раздолье, чем шире и разлапистей, тем меньше надежды оттуда вернуться. Хотя это азбука. Перекрёсток, Егор. Именно такой, как надо. И плюс деталька секретная. Музыкальная. Но ты так и не сказал, зачем оно тебе?
– Козловские архивы разбираю, а как раз и дырка… А отваживать гражданина, который на перекрёстке… Если не тот явился?
– Боюсь, что такого, как там явится, не отвадишь, тем более, коли сам позвал. Впрочем, тут не знаю. За одно могу ручаться – дедушки и бабушки, что это рассказывали, – упоротые чайники. Да говорил я уже: кто он – иди гадай. Не Аццкий Сотона, а значит, Фаустом прикидываться невместно, тут какая-то другая замута…
…Любезный Искиляйнен всё-таки был молодец, не зря всё-таки семь лет лопатил свою приворотную ахинею. Разговор давно уже закончился, трубка давно покоилась в безмятежности, а Георгий по-прежнему сидел, уставившись в одну точку, и пробовал свести воедино увиденное и услышанное. Итак, вывод первый: негоже напевать на полночных площадях разную подозрительную фиготу. Вполне возможно, что напевать её и вообще негоже. Хотя здесь не стыкуется: батенька Василий Сергеевич сей опус годами играть изволили и давеча вот тоже исполнили собственноручно. И ночью. И ничего – Георгий при этом был, мёд-пиво пил и отлично знает, что никакие сумрачные рыла вослед не повыскакивали. Значит, одной мелодии мало, нужно что-то ещё… Впрочем, мало или не мало, но как-то хватило, и ну бы его в лоно природы – впредь только с десятью оглядками, с петухом под мышкой, с чесноком за шиворотом… Словом, чтобы как сапёр, как канатоходец, как восьмиклассница на танцульках. Вот на рогатине этой чем выстукивают? Где такой гнутый гвоздь добывают? Нет гвоздя – нет музыки. А будет гвоздь – всё равно не дома подобное шарашить. Как минимум…
Вывод второй – самолично искать того озёрного паренька смысла нет. Узнать бы хоть примерно, кто он такой, но поделикатнее: грудина до сих пор болит зверски, кровоподтёк вылез, словно конь лягнул. И третье: где же годное для дела перепутье? Большак, кабак… Вот что в Питере большак – Невский? Дворцовая набережная? Московская перспектива с Пулковским шоссе? А кабак? Тут уж и гадать заморишься… И чтоб дорога пропадала…
– Дзын-нь! – телефон задребезжал столь громко и негаданно, что Георгий аж подскочил; да-да, именно домашний аппарат, а не мобильник по обыкновению.
– Гера! – вострубил в ухо Суховатый. – Гера! Как дела? Что пропал? Статья готова?
– Готова, Демьяша, давным-давно готова. Не спалось тут разок – и готова. Ежели припекло – давай пошлю её сейчас… Адрес только подскажи…
– Надобность, Гера, именно надобность! Только что говорил с редактором, тот ругал… Сроки! У них пусто, а теперь аврал. И требует! А у меня беда: что-то с компом… Не грузится. А нужно срочно.
– Ну так зайди с другого в свой ящик, а мне его продиктуй, коли пожар.
– Невозможно, Гера, никак невозможно. У меня провайдерский домен. Красивый адрес, а с чужого железа не войти.
– Демьяш, ты лапоть! Угораздит таких… Тебя! И как мне эту лажу передать прикажешь? Заскочи, скину на диск. Или флешку вези.
– Прекрасно, это было бы прекрасно. Но могу только часа через два. Или четыре. Или пять!
– Суховатый, ты в себе? Предлагаешь весь день сидеть на табуретке в ожидании твоих мощей?
– Ну я же без машины, Гера, да и сейчас ещё по другому сборнику встреча. В Политехническом. И к тебе. Сразу.
– А редактору послать можно?
– Я не знаю почты: она в компе, а он…
– Понятно, Демьян Матвеевич. Ты идиот. Но суть в другом. Ладно, если у тебя этакая нескладуха, называй точное место; пробок пока нет, я до Политеха минут за двадцать доскачу. Диктуй адрес; этот-то адрес помнишь?
Уютная квартирка второго профессорского дома в Политехническом парке декорирована была на диво щедро; возможно, лишь тематика убранства смущала. Прямо с порога гостя встречал вызверившийся на него здоровенный клыкастый барельеф, пристроенный против двери на боку антресолей или чего-то подобного. Клыки были длинными, глаза красными, черепа на венце – разноцветными. Далее взгляд падал на не менее решительные морды, фигуры и трафареты, развешанные по стенам, расставленные на полках и в книжных шкафах, глядевшие из мебельных ниш. Посреди всего этого паноптикума царствовала тихая и благостная старушка лет девяноста, но крепкая, подвижная и в своём уме. Величали старушку Екатериной Константиновной.
– Проходите, не церемоньтесь, – велела Екатерина Константиновна, показывая Георгию, куда вешать куртку, и выискивая дежурные шлёпанцы. – Это отца покойного коллекция, до войны собирал.
Суховатый пребывал уже внутри квартиры, потягивая заварку из кобальтовой чашки и чиркая что-то в своём блокноте. Как выяснилось, провозглашённая по телефону встреча касалась неизданных черновиков этого самого отца – антрополога и собирателя бесовских личин. А также воспоминаний о нём. За чем Демьян Матвеевич и пожаловали.
– Прошу к столу, чайку, – старушка тем временем извлекла из буфета ещё одну ёмкость ломоносовского фарфора в тёмно-синюю сетку и поместила её напротив стула по правую руку от архивиста.
– Я на секунду ведь, на секунду буквально. Вот передам сейчас Сухо… Демьяну Матвеевичу… диск – и бегом, бегом… Дела, знаете ли.
– Ну и отлично, что дела. А чаю непременно, – перед усаженным за стол Георгием красовались уже конфетница и блюдо с булками. – Непременно чаю!
Суховатый диску обрадовался, долго и страстно выражал восторг от него, от Георгия и от Екатерины Константиновны до кучи, обращаясь по ходу монолога то к одному, то к другому. Фамилия старушки была Седых, что ровным счётом ничего Георгию не сказало; впрочем, как вскоре разъяснилось, звали так покойного мужа, служившего в Политехе и обретшего некогда эту самую квартиру. В девичестве же хозяйка именовалась Карсавиной.
– С балериной великой случайно не в родстве? – Георгий хлебнул из чашки, разворачивая конфету.
С балериной старушка оказалась не в родстве, ни случайно, ни закономерно. Но в театр хаживала, а танцами даже занималась, хотя потом бросила.
– Второй Карсавиной из меня не вышло, – не всерьёз сокрушалась хозяйка, – да и слава богу. Зато получился неплохой фармацевт. Правда, уже после войны, когда вернулась из эвакуации.
А отец? А отец, Константин Платонович Карсавин, эвакуироваться не успел. Он и его брат Николай оставались в Питере до весны сорок второго. В смысле, Николай Платонович оставался; потом его вывезли на большую землю и даже выходили, хотя надежд не было: от истощения передвигаться он не мог. А Константин Платонович вот не дотянул – умер в конце зимы; тело то ли сожгли в печи на Московском, то ли где-то закопали: дядя Коля был уже очень слаб, и занимался этим сострадательный сосед Джамиль. Архива поэтому и не осталось: пустили в растопку до последнего листка всё, что горело; уцелела только пара черновиков, случайно завалившихся среди маминых вещей при срочных сборах в октябре сорок первого…
– Хоть бы записка какая-то сохранилась, хоть бы пару строчек… Из всей памяти только вот – маски, фигурки…
– Коллекцию тоже мама вывезла? – предположил Георгий.
– Нет, как же её свезёшь? Коллекция оставалась тут, в городе, даже после отъезда дяди. В подвале. Ждала хозяев. И дождалась: когда приехали, ничего не пропало. Сначала полагали отдать в музей или институт, но тематика… Всерьёз изучать эти вещи не брались ни в пятидесятых, ни позже.
– А теперь?
– Боюсь, и теперь. Однако же отцовское собрание завещано.
– Музею религии?
– Этнографии. Полагаю, их этнографическая ценность больше. Тут из самых ведь разных уголков: и с Дальнего Востока, и с севера, из Сибири – откуда угодно.
– Демонические… это… силы, да?
– Помилуйте, Георгий Игоревич, с чего бы? Демьян Матвеевич говорил, вы занимались защитниками…
– Весьма узкий ареал. Впрочем, при входе – это не Махакала у вас?
– Точно так, из Тувы; а вот здесь поморские божки, там – южнорусские… Без папы не то, конечно, но кое-что помню: и домашние, и дворовые, и лесные – кого только нет. А что грозный вид – так по-другому и нельзя.
– Кстати, Екатерина Константиновна, в работах вашего отца не упоминался Валерий Козлов?
– Такой фамилии… в довоенных статьях… не было, кажется. Точно, не было. Хотя и статей-то этих… А в черновике, которым Демьян Матвеевич интересуется… Было?
– В точку! – Сухово приободрился и зашелестел блокнотом. – И ведь именно в точку. Я бы и не обратил внимания. Стёрто, не разобрать. Но есть! Можно показать?
И Суховатый, сцапав сложенные на краю стола желтоватые листки, принялся разглядывать их через окуляры, затем радостно оскалился и ткнул в страницу пальцем: здесь!
Продираясь через выцветшие, едва читаемые строчки, Георгий сумел различить лишь несколько слов: «…о разрушительном… связывается не с отдельным божеством… более с личиной, подобной ряженым… как и Вал. Козлов, согласен, что здесь не символ времени или небытия, но… разрушение как могучая пагубная сила, воплощённая в черноте (зачеркнуто) темноте (зачеркнуто) беспросветности».
А уж и снова почти темно меж тем. Да оно сегодня вообще рассветало? Выезжал на Гражданку – и не развиднелось, а сейчас – опять серо и шиш дорогу разберёшь, даже и с фарами. Фонари бы, что ли, зажигали, жлобы трамвайные, ведь и впрямь расшибёшься из-за них к чёртовой матери.