Ворожители — страница 39 из 45

Если что-то и удивляло, то исключительно однообразие. Резоны у всех угодивших в добычу разнились, но заканчивалась история неизменно: чёрный силуэт с горящими углями в глазницах и чудовищное давление под ключицами.

Наконец после очередного опыта измотанный Георгий уронил свою музыкальную рогулю на брезент и сам сложился рядышком, подобрав ноги и втянув плечи. Пора бы заканчивать, и без того на душе отвратно. Вот интересно, а понимание китайского или, скажем, турецкого языка так и останется? Похоже, нет – ни сказать, ни перевести, естественно, ничего уже не выходит. А жаль.

Итак, промелькнувшая сейчас толпою компания, видать, исчезла из бытия окончательно. Впрочем, пёс знает, последствий усатая колобаха не показывала. А являлся наш приятель к тем, кто по собственному зову сливал себя в утиль, познавая простое житейское правило: цветы не едят, а большое сердце – хирургический диагноз. Прелестно. Но отчего же тогда живут и здравствуют миллионы и миллионы таких вот оскотиневших? Как их зовет маэстро Рольгейзер – местечковых? Что же их бабай не заберёт?

Не клеилось чего-то, не срасталось. Между прочим: вон парнишка китайский чуть не впроголодь скакал, археолог из Белграда тоже гробился за копейки… А Георгий как раз белый и пушистый – не оставил дурацкие свои амбиции, да ещё под них финансы подстелил. Но Чёрный всё одно прётся…

А прётся он, как известно, «вослед сходящейся тьме». Этого-то как раз хоть ложкой ешь. Но ведь и у Сороки не меньше, и у Рольгейзера.

Погодите, погодите… Археолог из Сербии… Журналистка, выросшая в горах среди народных разных гадалок… Сын историка, или кто он там… Студент-религиовед, писавший про мистические секты…

Георгий выпрямился. Наверняка ведь они не раз и без всяческих мозгов хапались за обереги, гадательные и прочие штуки, совершенно не представляя их силы… «Сила отметила вас, не спросясь… Так что свернуть или отступить уже не выйдет». Не об этом ли толковал Анастасий? И какое особое обстоятельство он там поминал?

Кстати сказать, что же могло тогда быть у неутомимого Валерия нашего Козлова или старины Карсавина? Уж через их-то руки ахнула такая пропасть намоленного, что проводка в стене оплавится. Да уж и чернухи… Автографов первого, жаль, под боком нет. А вот второй…

Георгий потянулся к телефону и выискал снимок со страницы карсавинского черновика. Ну-ка, сработает ли? Тара-там-там там-татам…

* * *

«Дорогие мои Любаша и Катенька! Могу только надеяться, что вы догадаетесь сюда заглянуть, но веры мало: Катёнок наверняка не вспомнит, что я рассказывал про освящение статуй. Да и дождётся ли вас в целости наш грозный охранник? Слишком несоизмеримо творящееся его предназначению. Однако же, пустое. Не то хочется сказать вам и не о том вспомнить».

Измождённый, ссохшийся до костей человек слюнявит химический карандаш и продолжает выводить ровные строки на сероватом рыхлом листе. При дыхании изо рта у него вырывается пар: в подвале, где он пристроился подле грубых дощатых ящиков, отчаянный холод. Впрочем, кажется, холод этот везде – в маленьком, как бойница, прямоугольном проёме на уровне глаз видна заметённая снегом улица, искалеченная рытвинами и ямами; ломти домов словно скушены, в слепых провалах окон чернота. Уцелевшие строения щетинятся заклеенными накрест и заколоченными стеклами; в воздухе висит оглушающая тишина, прерываемая только унылым боем метронома из жестяных раструбов на столбах.

«…У нас сейчас небывалое затишье, не слышно даже отдалённой пальбы или взрывов. И дивный сахарный снег». Непонятно, молод или стар этот человек, старательно царапающий синим грифелем по плохой бумаге. Поразительно другое – глаза, не потухшие, но, наоборот, живые, будто светящиеся; настолько живые, словно в них перетекла вся сила обескровленного тела, выстуженного дома, растерзанной улицы. Глаза, внимательно следящие за трудными росчерками химического стержня.

«…самые главные и любимые. Одна мысль о вас даёт мне надежду…»

Карандаш пишет и пишет, строчки, покрыв страницу, переходят на испод листа.

«…должны это помнить. Ни в какие, даже самые отчаянные поры нельзя допустить, чтобы этот огонь отняли. Валерий Иннокентиевич был прав, и я тоже заклинаю вас…» Пальцы дрожат всё больше. Вот и вторая страница исписана почти донизу.



«Моя любовь всегда будет хранить тебя и Катёнка. Потому, что нет мрака. Потому, что нет ничего в мире важнее. Потому, что теперь я научился, наконец, видеть и понимать».

Человек складывает листок пополам, затем ещё раз, затем ещё, аккуратно сворачивает полученное в трубочку и просовывает её в отверстие на задней стенке чёрной барельефной маски. Пробка плотно запирает тайник. Она тоже чёрная, с давленным, едва заметным рисунком: лаконичные перекрестия по краям полого центра. Но кто же их заметит на бугристой и шершавой изнанке Защитника?

* * *

– Твою ж душу распротак! – явственно проговорил Георгий, выпуская из рук нежданно потяжелевшую деревяшку. Пора завязывать, окончательно пора, а то дышать уже вовсе невозможно. Как бы не треснуло чего там в грудине…

С невероятной надсадой антиквар взгромоздился на четвереньки, подтянул к животу одну ногу, потом вторую и, подвывая, разогнулся. Собираться нужно, собираться. Подошва чиркнула по рисункам в пыли, и в следующее мгновение воздух разорвали сотни звуков, шарахнувших по перепонкам и заполнивших голову, грудь, кажется, даже костные каналы… Да ведь не громкие звуки-то, еле-еле гудит или гремит откуда-то с улицы, снизу, издалека… Но слышно так, словно в каждой жиле стетоскоп. Между прочим, а часы идут! Тридцать одна минута второго. И на мобильнике тоже.

Георгий заскользил по адресной книге, мазнул пальцем экран и приложил тёмную пластину к продолжающему пульсировать виску.

– Суховатый? Здорово, брат, здорово. Нет, не передумал, не переделал… Ты мне для другого припомнился, Демьяша! Вот именно. А дай ты мне телефончик Екатерины Константиновны! Да, такая вот нужда. Диктуешь? Внемлю!

3

– Внемлю вам, Георгий Игоревич, и оторопь берёт! – Аниханова смотрела строго и скорбно, словно трибунал на еретика. – С каких это пор мы отчитываемся трудами в печати? А ну как издательство возьмёт да и передумает, – тогда как?

– А ну как книга выйдет, а издательство весь тираж возьмёт и с маслом съест? А те экземпляры, что в продаже, – выкупит и тоже… Того… У нас своё издательство имеется? А типография своя? И какие ко мне тогда вопросы? Я за трудоподвиг в печатнях не отвечаю. Откройте свою – поговорим!

– Остроумием блеснуть пытаетесь?



– Чур меня, чур! С чего бы? Я вполне серьёзен. Откройте типографию и налаживайте там соревнование, кто кого перепечатает!

Просто вижу сборную по ускоренным книгородам – «Красный обрез». С девизом «Наш каптал вашего топтал!» Давайте, Ангелина Семёновна, не пожалеете! Самовыразитесь!

И, оставив Аниханову переваривать услышанное, Георгий гордо прошествовал к себе на сектор. Аж настроение поднялось, ей-богу!

– Кирюша, по мою душу никто больше не наведывался? А то мне бы от научного поиска бы… Нет? Тогда адьё!

Мобильник настойчиво заголосил. Ну неужто опять переться сейчас на какие-нибудь сходы и разводы или писать очередную тарабарщину? Впрочем, нет, звонил трудящийся Сорока.

– Герман! – сказал Сорока столь категорично, словно оглашал протокол. – Герман! Сдаётся, ты ещё в институте, а у меня тут про твою душу имеется… А вот увидишь и возрадуешься! Я чего звоню-то: могу минут через десять заскочить, ибо рядом. Нет, вечером домой не выйдет. И в кабак не выйдет, что горестно и уныло, но увы! – мне опять к станку через час. Жди!

Трубка опустела. И ладушки, Сорока – штука хорошая. Сорока – в любом случае важнее анихановских изъявлений. А ждать будем на улице.

Коридор повернул, вот уже и верхняя площадка лестницы цокнула под ногами, когда телефон наново заурчал через шерстяную толщу пальто и заколотился о кисет с охранником.

– Ну чего тебе, Ванятко? – Георгий насилу выудил горланящую трубку из-под сладок пиджака, шарфа и плотного кашемирового отворота. – Подошёл уже?

– Георгий Игоревич? – спросил из динамика тусклый старушечий голос. – Я не вовремя?

– Вовремя, Екатерина Константиновна. Вовремя… Слушаю внимательно.

– Я сделала, как вы сказали. И… Там было письмо, – послышалось всхлипывание, потом Карсавина откашлялась. – Простите. Сама не ожидала… Скажите, как вы узнали?

– Догадался, – искренне поведал трубке антиквар. Может, не поздно ещё в лицедеи? Нужно бы с Сорокой обсудить. – На Дальнем Востоке принято делать такие полости, в которые потом замуровывают святыни. Вот я и подумал, а вдруг защитник ваш не освящен, а футляр для закладки есть.

– Всё верно, – Карсавина на другом конце на мгновение замолкла. – Всё верно. Отец рассказывал о подобном. И даже слово специальное – реликварий. Представляете? Теперь из непонятных пучин вот всплывает, а всю жизнь молчало на дне. А маска висела… Письмо словно вчера написано… Начинается – можете вообразить? – как раз с него, с освящения статуй. Курьёзно…

– Екатерина Константиновна, дорогая! То, что там написано, – это только для вашей матушки и вас. Но один маленький фрагмент я просил бы прочесть, если найдёте возможным… Буквально пару предложений…

– Безусловно, Георгий Игоревич. Спрашивайте смело.

– Там ведь упоминается Валерий Иннокентиевич Козлов?

– Да… похоже… без фамилии, правда… Но, видимо… видимо, да.

– Не прочтёте ли вы мне весь абзац?

Карсавина умолкла, зашелестела бумага…

– Нашла. Вы слушаете? «Единожды померкнув, свет в вашем сердце вновь не вспыхнет, вы ежечасно должны это помнить. Ни в какие, даже самые отчаянные поры нельзя допустить, чтобы этот огонь отняли. Валерий Иннокентиевич был прав, и я тоже заклинаю вас: сберегите его. Вы отмечены, и чернота будет оттого беспощадной, а если появится в жизни… э-э… не могу разобрать… в общем, если появится, то стократ остерегайтесь мрака, или станете сеятелями черноты. Не поддавайтесь, как не поддался и я». Сказать по правде, это самое неясное место в письме, но, видимо, папа уже… Кто знает! Вам говорят что-нибудь