– Я сейчас видела Муттера, который несся по улицам с самым безумным видом на лице.
Сирена просияла ей.
– Возможно, он счастлив?
– Я никогда его таким не видела – надеюсь, с ним все в порядке.
– Уверена, у него все замечательно, – ответила Сирена, открывая дверь в дом и приглашая подругу.
Муттер выбился из дыхания, когда добрался до дома. Он ввалился через узкую дверь, шумно зацепившись непослушным башмаком за косяк, соскребая с подошвы крошечные частички покойного доктора Хоффмана. От переполоха жена бросила все свои кухонные обязанности и поспешила взглянуть, что происходит.
– Зиги? В чем дело?
Он отложил картуз, все еще сжимая смятую бумагу и матерчатый мешок.
– Что стряслось? Ты как взмыленный вол, весь красный, что такое?
Он ничего не мог сказать между глотками воздуха, но его алое лицо выглядело так, словно в ту же минуту треснет. Он положил лист на обеденный стол, стоявший в фокусе всей комнатушки. Любовно разгладил, лаская складки до аккуратного подчинения.
– Тадеуш! Он дома? – спросил Зигмунд жену возбужденно.
– Да, дорогой, но что…
– ТАДЕУШ!
Молодой человек примчался в комнату, едва ли не сгибаясь пополам из-за низких дверей и кривого потолка.
– Тадеуш, будь другом, прочти.
Они скучились за нервной бумагой, пока Тадеуш пробегал глазами, с чем имеет дело, прежде чем перейти в устный режим. Он осекся и взглянул на отца.
– Отец, ты знаешь, что это?
– Да, да, читай же!
Тадеуш прочел медленно и аккуратно, выговаривая каждый длинный юридический термин.
– О, Зиги, что это? Что-то мне это не нравится, нам опять задирают ренту? – спросила перепуганная жена, уже скрутившая тонкий фартук в клубок.
– Нет, мать, – ответил сын. – Тут сказано, что отныне мы владеем домом. Он наш навсегда. Больше ренту не платит никто.
Теперь к ним за столом присоединились другие дети, привлеченные уникальными звуками и вибрациями комнаты. Жена переводила глаза между бумагой, Тадеушем и Муттером, ожидая, когда кто-нибудь заговорит.
– Нам это дали госпожа Тульп и ее подруга Лор. Это подарок за мою преданность и за то, что я помалкиваю о ребенке.
– Чьем ребенке? – тихо спросила жена, пока надежда отливала от лица.
– Отец, это же невероятно. Должно быть, твоя служба выдающаяся, раз ты удостоился такого щедрого дара.
– Чей ребенок? – повторила она, пока подозрение бороздило ее чело.
Остывшее лицо Муттера зарумянилось; похвала была доселе незнакомым ему опытом, и он стеснительно смотрел на сына.
– Мы с твоим дедом следили за этим домом много лет, задолго до прибытия этих добрых людей. Работа на них очень отличалась от прежней.
– ЧЕЙ РЕБЕНОК? – гаркнула разъяренная жена.
Все с удивлением посмотрели на нее, и Муттер сказал:
– Не знаю чей. По-моему, на карнавале нагуляли.
Он увидел, как на ее лице замешательство подминает обвинение, и наконец понял.
– Ты думал, что мой? С одной из них?!
Он начал хихикать, что очень скоро переросло в рев фыркающего хохота. Все присоединились – дети, сами не зная почему, а жена – уже без забот. Под радостью Муттер ощущал великую гордость из-за того, что жена считала его способным зачать еще одного ребенка, покрыть этих знатных дамочек, ублажить их обхватом своей мужественности. Он снова ухмыльнулся и открыл бутылку. Куда лучше было думать, что ему заплатили за то, что он привел на свет новую жизнь, ведь на самом деле награда предназначалась за то, что жизнь он из него выволок, в криках.
Прозвенел серебряный колокольчик, и вновь его блестки пролились в нижнюю часть жилища Сидруса.
Но в этот раз птица осталась без внимания, как и послание Небсуила со словами, что он ошибся в незнакомцах. Он просил клирика прийти с миром и говорить по-доброму, чтобы получить искомые ответы. Птичка поклевала свой лоток, прыгнув с насеста в клетку. И снова звякнул колокольчик, и в тишине пустого дома звук растаял в ничто.
Пение: где-то в бежевом расплывчатом мире вне его сна было пение. Его рот полон глины и листьев падуба; между собой и мелодией он ощущал глухую пульсацию и зуд. Попытался заговорить, и зуд превратился в линии блестящей мишуры – переливающуюся боль. Плющ? Нет! Скарабеи! Бегают под его кожей! Инкрустированные и быстрые. Стеклянные украшения. Рождество; елка в доме?
Он коснулся лица, ожидая мягких контуров нормальности, но нашел на месте головы только огромный бесформенный шар из тряпок. Все не так, но почему? Думай, вспоминай. «Пса мы» – так она их называла, эти бесконечные клинки; рождественские псы мы. В комнате курятся сосна и воск, где? Пение прекратилось.
– Все хорошо, хозяин. Вам хорошо, вы в безопасности.
Голос был близким и бессмысленным. Что-то коснулось губ; мокрое и холодное, и он присосался к этому с силой. Нож! Горло прочистилось, и разошелся ужас. Нож; он чувствовал его давление, а потом тот пропал. Нож, чтобы зарезать дичь, или его, или пса. Псалмы. Или место в жизни и паз в смерти.
– Цунгали, – сказал он слабо, снова касаясь перевязанной головы.
На его руке сомкнулась рука побольше, и он почувствовал ее сияние, снова унюхал сосну – сосну обеззараживающего средства, не Рождества. Когда ускользнул обратно в безболезненный сон, Цунгали продолжил древний напев, чтобы накрепко приковать дух к телу.
– Держи его, – приказал Небсуил.
Измаил был приподнят на кровати, со здоровой, как скала, рукой Цунгали за плечами.
– Когда я буду снимать последние слои листьев и бинтов, может быть больно.
Измаил собрался с силами в своей зловонной темноте. Лекарства усмирили боль, но он знал, что она только выжидает, что она ударит с удвоенной силой, стоит дать ей хоть полшанса. Он устал и онемел; тело скучало по опыту, а мозг изнурился без снов. Теперь он чувствовал, как все это фокусируется в его зудящем лице, ощущал, как оно растирается и просыпается под снимающимися бинтами Небсуила.
Просочился мутный замаранный свет, и волосы встали дыбом, когда бинты потянули за рассеченные нервы и сшитую плоть. Последняя масса сошла одним шматом, позволив обнаженному свету заиграть на открытой ране. Небсуил с окровавленной массой в руках молча изучил дело своих рук. Коснулся новых ресниц, и Измаил вскрикнул. Не боль, но пробирающий озноб тошноты подбросил его вверх.
– Держи крепче, – сказал Небсуил, кивая Цунгали, который сильнее сжал раскачивающегося пациента.
Через десять минут касаний и прищуров целитель улыбнулся и сказал:
– Все хорошо, юный мастер. Добро пожаловать в обыденный мир нормальных людей.
Измаил хотел зеркало, но получил отказ.
– Не сейчас, – отрезал шаман. – Жди, когда спадет опухлость. Твое первое впечатление – самое важное. Оно останется в разуме навсегда; жди, чтобы сохранить здоровый образ, а не недолеченный.
Измаил увидел в этом смысл и решил дать здоровому глазу побыть еще несколько дней в одиночестве.
– Я уйду за провизией, новостями и вином, – объявил Небсуил. – Мои органы чувств устали, и мне нужно отдохнуть от запаха твоей плоти. Ждите меня через день-другой. Но не подглядывай и не трогай лицо; пусть его исцелят воздух и солнце.
Измаил подумал гарантировать его возвращение угрозой, но это казалось неправильным, так что он просто помахал и сказал «Береги себя!» нижней, рабочей половиной лица.
Он откинулся в постели и позволил себе вообразить новую жизнь, без странности и необходимости прятаться, – жизнь, полную уроков и сношений, карнавалов и друзей. Неожиданно в его памяти поднялась Сова на беззвучных и элегантных крыльях – крыльях белых и чистых, как ее шелковые простыни; сильных и мягких, как ее голодное тело и уроки поцелуев. Он снова с ней увидится. Она его не узнает, но он узнает ее. Он отказался от болеутоляющего зелья, которое, согласно предписаниям, должен был дать ему Цунгали. Довольно он провалялся без чувств. Хотелось сосредоточиться на том, кого и что он знал, и на том, кем он готов стать.
Цунгали стряпал в маленьком алькове за висящим ковром. Он еще свыкался с новой рукой и время от времени ворчал из-за промашек над плитой. В комнате оседал насыщенный запах вареных злаков с тмином. Измаил нашел книгу с иллюстрациями садов – раскрашенными вручную ксилографиями на толстой обработанной бумаге, у которой на поверхности еще виднелись спрессованные растительные волокна. Он понял так, что это легендарные сады со всего света, и как раз рассматривал сад в Тунисе, повернув книгу боком, чтобы вглядеться вглубь, когда услышал, как открылась дверь.
– Небсуил! – позвал он. – Я взял одну из твоих книг.
Его заявление встретила неправильная тишина – та, из-за которой дом вдруг показался хрупким. Цунгали тоже ее почувствовал и быстро отдернул ковер.
– Что такое? – спросил Измаил. – Здесь кто-то есть?
Цунгали потянулся за оружием, потом остановился, выпрямился, встал навытяжку. Измаил чуть не рассмеялся, но не понимал выражения на скривившемся лице. Они посмотрели друг другу в глаза в поисках какого-то решения, и тут Измаил увидел движение: на середине тела старого охотника подергивалась и поблескивала маленькая серебряная рыбка. Она увеличивалась в длине, и Измаил не мог отвести от нее глаз. Цунгали, увидев взор хозяина, взглянул туда, где из его груди торчал яркий клинок. Тот повернулся и снова удлинился, и, когда взрезал сердце, Цунгали издал ужасный кашель. Упал на колени и рухнул ничком. Рыбка исчезла.
За упавшим охотником в тенях стоял человек с парящей белой дыней вместо головы. Его лицо выглядело так, словно под ним нет кости: надутый мочевой пузырь, гладкий, безупречный и совершенно неестественный. Это Небсуил собрал такое лицо? Так Измаил будет выглядеть через несколько дней?
Сидрус переступил через тело Цунгали, держа перед собой длинный и острый клинок, не терявший из виду горла Измаила.
– Не кричи. Откроешь рот – и я вскрою тебе глотку, – сказал он с чистым иностранным акцентом. – Отвечай на вопросы тихо. Где Небсуил? Что вы с ним сделали?