Ворр — страница 76 из 85

Эта цепочка мыслей привела к тому, что он раскопал дневник из тех неприятных времен. Тот нес запах комнат Галла, и, расстегнув защелку, Мейбридж услышал, как рукоятка проворачивает свет, услышал механический гул. Прочитанное все еще имело смысл, все еще было работой уравновешенного и творческого рассудка. Он закрывал обложку, поклявшись не дать пропасть столь ценной работе впустую, и тут увидел в конце книги, словно черную тень, рисунок солнечного затмения. Эта грязная женщина рисовала по памяти, с его фотографии, прямо в его книге; какая наглость! Тут он увидел другой рисунок: в нем мгновенно узналась карта Африки, но искаженная и перевернутая вверх ногами. У ее края была та же роспись – изувеченная «А», «Абунгу», накарябанная рукой, в которой Мейбридж узнал ее. Однажды он спросил Галла, переводится ли как-нибудь ее имя, и доктор ответил, что «Абунгу» означает «Из леса». Мейбридж побледнел, глядя на рисунок, зная, что тот втайне сделан и надписан для него.

* * *

Все пять дней очищения Цунгали просидел с дедом. Он не знал, кто его убил или за что – только что это не целитель; не так. Он надеялся, что Небсуил не забудет обет Цунгали – клятву быть мстительнее в смерти, чем в жизни. Он надеялся, что очистка не дойдет до экзорцизма; его частичке нужно было оставаться жизнеспособной, лишь бы упиться возмездием; Цунгали еще нужен был призрак в мире, чтобы защитить Измаила, пока тот не доберется домой. Призрака держало только одно – нужда, и он не хотел, чтобы врачеватель стер и ее; со временем она истает сама, дух отойдет – возможно, еще случатся редкие мимолетные возвращения, но все же его срок ограничен и каждая секунда на счету.

Дед приветствовал его с радостью. Он бы предпочел, чтобы внук был жив и здоров в мире, но смерть – хотя и преждевременную – ожидал всегда, и в их воссоединении чувствовалось спокойствие.

Небсуил был столь же справедлив, сколь и мудр. Он помнил слова Цунгали и, почитая его желания, не провел окончательного изгнания. Взамен шуганул последние рассеянные остатки, вымел призрака наружу, ждать в сухих листьях и пыли, пока Измаил не исцелится. Пришел день зеркала. Небсуил показал Измаилу, как умыться теплой жидкостью с сосновым запахом из миски; бережно промокнул его новое лицо и пригладил волосы, которые уже отросли, став длинными.

– Очень хорошо, юный мастер, – сказал Небсуил и принес овальное зеркало, задернутое красной тканью. – Час настал. Теперь ты увидишь мою работу и то, каким тебя узрит мир.

Он поставил стекло перед юношей, чьи щеки побледнели от опасений. С небольшим театральным жестом целитель скинул покров, обнажив в раме моргающего человека.

Измаил не мог пошевельнуться или заговорить; он касался носа и посаженного глаза, пробовал его реальность. Пока росла тишина, Небсуил нервничал все больше; если операция не по нраву или не по требованиям Измаила, он ничего не сможет поделать. Прочитать выражение пациента было невозможно: он еще не наторел во владении собственной мимикой, а неизбежное повреждение нервов сделало некоторые области лица перманентно бесстрастными. Шаман наблюдал с растущим трепетом. Отвратительный лук все еще ждал у циклопа под рукой; с ним его неудовольствие может стать ужасающим.

– Что думаешь? – рискнул поинтересоваться Небсуил. – Я применил все свои знания; это лучшая моя работа, в этом можешь быть уверен.

Слова подначили Измаила. Он встал и очень медленно подошел к Небсуилу. Взял руку старика и поднес к губам. Это был еще один вид поцелуя – которому его никто не учил.


Дни шли быстро, один лучше другого. Измаил набирался сил и ума у Небсуила, а Знахарю был в новинку такой проницательный и сметливый ученик; он мог целый день раскрывать свои знания и рассказывать о чудесах и невозможностях, не теряя внимания молодого человека.

По мере практики лицо становилось податливее. Настроения считывались, общение становилось беглым. Лук жил в углу, завернутый и молчаливый, признанный, но не призванный.

О Сидрусе ничего не было слышно. Голубь не вернулся, так что они не могли знать, здоров ли клирик и кипит от злости или мучительно растлился на клочки. С прохождением недель они теряли бдительность; Небсуил снял несколько самых злых оберегов, которые разместил по дому для защиты.

Между странной парочкой росла непредвиденная дружба; какое-то время они разыгрывали отца и сына. Время от времени по ночам со стуком приходил Цунгали, но не пугать, а известить о своем присутствии и обозначить тревогу из-за затянувшейся задержки Измаила. Какое-то время они пренебрегали им и продолжали работать вместе в островной развалине. Но рост и удовлетворение не сдержат юное сердце долго, и однажды утром, без видимой причины, Измаил объявил, что ему пора отправляться и найти свое место в мире.

– Чем плохо это место? – пробурчал Небсуил.

– Ничем, – ответил Измаил, – но у меня есть другое, и его нужно повидать.

– Подозреваю, что ты прав, – ворчливо признал старик.

Грядущие дни они провели в подготовке к его отбытию. Как у любых людей перед разлукой, тяга будущего назначения придавала времени, которое они населяли сейчас, болезненное вращение. В ночь перед уходом Измаила, когда они услышали, как снаружи мечется нетерпеливый призрак, Небсуил стал брюзглив и меланхоличен.

– Изыди, полуночная пакость! Завтра он будет твоим. Отпусти нам последний вечер без твоего топотания.

Слова как будто срезонировали с духом Цунгали; оба услышали, как он сменил направление и ушел прочь.

– Привидения когда-нибудь спят? – невольно спросил Измаил.

– Да, но не человеческим сном; их сон пустого свойства. Наш сон всегда полон: от полудремы до комы он бьет ключом. У выхолощенных же тонкие, опасные сны. – Возникла пауза, будто подслушивал сам воздух. – Для некоторых это заразно; тонкий сон может длиться столетиями, – продолжал Небсуил. – Он может позволить своему хозяину усовершенствоваться или измениться до неузнаваемости. Кое-кто говорит, что существа, населяющие Ворр, умеючи пользуются сном в этих целях – что они закапываются глубже и становятся моложе в своем страстном желании вернуться в ничто. Это и единственный их шанс сбежать из Ворра, и рывок в его центр.

– Если они закопаны и забыты, как это стало известно?

– Потому что некоторых тревожат, раскапывают звери или люди, вытаскивают на поверхность. Эти – самые опасные, поскольку они уже не знают, что они такое; и если они войдут в мир людей, то врастут обратно обезображенными под стать ему.

– Хочешь сказать, некоторые из них ходят среди нас? – Измаил одновременно и боялся своего нового мира, и отстаивал его.

– Так говорят, – во время паузы оба задумались о невозможности подобного.

– Совокупляются ли они с женщинами? – спросил Измаил.

Небсуил рассмеялся:

– На деле все еще лучше и хуже. Некоторые смешивают заразу своего сна со знающим человеком, сливаются с людьми.

– Ради чего?

– Если Былой и человек-доброволец войдут в это состояние и закроются от мира, они станут чем-то иным, непохожим ни на что, без формы, – как воспоминание, осязаемый гений того места, где они спрячутся. Этот гений может навязаться в воображение прохожих, всколыхнуть в ничего не подозревающем путнике великие чувства и могучие эмоции. Кто-то говорит, что подобным пользуются для защиты святых мест. Говорят, тем оберегается Иерусалим, защищенный тоской. Даже говорят, что из подобной непреклонной силы свит сам дух леса – что так скреплен воедино Черный Человек о Многих Лицах.

Это были слишком крупные мысли для Измаила, чья голова уже переполнялась меланхолией разлуки. Больше он не задавал вопросов, а Небсуил не предлагал новой мудрости. Они глядели в огонь, мерцающий под железной решеткой посреди комнаты. Глядели, пили вино и молчали.

На следующее утро они обнялись в дверях. Небсуил приготовил котомку с зельями и талисманами; она неуклюже разлеглась на пороге между ними. Лук уже был снаружи дома, и старик чувствовал с его уходом подъем и облегчение. Когда они распрощались, Небсуил дал напутствия и советы, а Измаил ответил глубочайшей благодарностью. Они поклялись встретиться вновь и расстались.

* * *

Прошло семь лет со времен надругательства, и теперь он по многочисленным просьбам возвращался в Лондон. Гадал, цела ли еще машина, пылится ли в тех одиноких комнатах. Чтобы узнать, он взял с собой пистолет и ключ.

Впервые Мейбридж начал уставать от долгих трансатлантических переползаний. Казалось, каждая поездка длилась все дольше. Самоцветы ночного неба и люминесцентные волны тускнели и скучнели, и все дольше он сидел в клаустрофобной каюте, планируя и раздумывая о том, что его ожидает.

Он предвидел критику тех, кто вечно ныл насчет «весомости» его работы, и готовился к их беспричинным нападкам. В письмах прессе он нещадно травил своих критиков. Корабль качнулся против его противников и всех, кто его не признает: трусов, прячущихся в тенях и выжидающих момента, чтобы принизить; тех, кто возражал против его ретуширований, усовершенствования оригинальных, слегка размазанных снимков; а также тех бесталанных, кто завидовал его искусству обращаться с кисточкой и объективом. Он доберется до них всех, распотрошит с головы до ног за подобную дерзость. И снова корабль качнулся, и теперь он вспомнил тех, кто его предал или подвел. Их был легион, и в чем-то они казались хуже очевидных врагов.

Мейбридж задавался вопросом, почему перестал писать Галл. Последние четыре письма остались без взаимности; даже отправленный набор снимков как будто не заслужил удостоиться ответа. Доктор наверняка занят, но много ли времени отнимет такое простое соблюдение приличий?

* * *

Эссенвальд изменился; Измаил почувствовал это в тот же миг, как вступил на его окраины. Из своей надежности город прорастил нетерпение, стал неистовым и непредсказуемым в динамо-машине своей промышленности. Все это носилось в воздухе – аромат растерянности.

Проходя по улицам, Измаил прятал лицо от толпы. Пока он не привык показывать себя открыто. Его лицо все еще ловило взгляды, широко раскрывало глаза, но больше – не в ужасе и отвращении. Теперь их реакция корени