Ворр — страница 78 из 85

– Не знаю, с чего начать, – наконец сказала она. Протянув Измаилу свой бокал, она налила себе второй, потом повернулась обратно к нему. – После карнавала прошел долгий срок, и для нас обоих, я уверена, многое изменилось, но… возможно, стоит начать там, где мы остановились?

Он молча уставился на нее, а потом улыбнулся, и новый глаз блеснул почти так же ярко, как первый. Он протянул руку, и вместе они прошли в ее спальню.

Снаружи ласточки превращались в летучих мышей, измеряя пространство неба звуком, а не зрением. Внутри же дома Сирены Лор воцарился покой – во всем, кроме лука, как будто кипевшего под своим покровом.

* * *

Я вышел на утро, холодное не по сезону, в землях, жару которых едва могу себе представить.

Я выбрался из туннеля лет и вышел из-под великой тени. Когда я оглядываюсь, то ожидаю увидеть обширный и бескрайний лес, но там только сиротливые трясины, черные от торфа, и тянутся милями кочки, прежде чем прерваться далекими зазубренными пиками. Ночное море сырой земли ласкает волнами горизонт; я не могу разобрать тропинку, которую должен был проложить по этой утрамбованной поверхности. Я простоял на этом взгорке больше часа, пытаясь вспомнить себя и все, что должно было быть раньше вокруг меня, но воспоминания нейдут. Лишь слабейший образ другой земли вроде этой, скрывающейся в отсутствии, где-то в начале моей жизни, образ поля битвы из разрытой земли и забвения, – но и он не желает проступить, чтобы быть узнанным или наложиться на этот пейзаж.

Мои вещи говорят немногое. Большинство – малопонятные и несуразные, и я избавился от них; чтобы доказать их никчемность, я пройду по ним на выходе, втопчу в грязь этого места. Единственное, что может быть полезно, – малопонятная карта на рваной запятнанной бумаге, поблекшей за неведомое время; карта и большой пистолет с коробкой тяжелых пуль. Должно быть, я нес его для охоты или защиты, но трудно представить, чтобы в этой безликой топи заворочалось какое-либо существо или угроза.

Единственное, что меня здесь удерживает, – ожидание. Я чувствую, что со мной должен быть кто-то еще, что кого-то не хватает, – возможно, он нагоняет. Я ловлю себя на том, что прочесываю взглядом черную землю внизу, выглядываю признак движения, пробирающегося сюда спутника. На периферии осознания чувствую, что дальше со мной кто-то пойдет. Но ничто не движется, никто не приходит.


Я достаточно долго ждал и гадал; пора идти и стряхнуть тени.

Думаю, карта сделана, основываясь на черном болоте ниже меня – возможно, была задумана и нарисована ровно с этой точки. Она изображает обширную массу в виде овального, яйцеобразного углубления. На поверхности заметны шрамы, хотя некоторые уже полустерты и проглочены. Они в форме полумесяцев и вращаются вдоль края углубления; они кажутся областями древней вырубки, что объяснило бы, почему на карте они пронумерованы, но вырубка кажется невнятной и бессистемной. Самая большая просека лежит в центре: ее номер – «1». Я изучаю этот обрывок, чтобы сориентироваться в новой местности – которая, разумеется, лишь очередное белое пятно на карте. Но в нижнем углу есть крохотная стрелка, предполагающая какое-то направление.

Терять нечего; все дороги хороши. Я переворачиваю трепещущий лист в поисках далеких черт ландшафта, совпадающих с направлением стрелки.

Бумага без предупреждения испускает дух и крошится на ветру. С последним взглядом на нее сразу перед тем, как она исчезает, унесенная из рук в черную массу, приходит мысль, что это вовсе не карта. Она мелькает на солнце, и ее остаточное изображение прожигается в глазах. Ее негатив кажется грубым насмешливым лицом, физиономией с одним испуганным оком, уродливым гротеском, который таращится на меня. Его кожа покрыта шрамами; рот раззявился. Рожа будто выпучилась в карикатурном изумлении. Я моргаю, и негатив блекнет; веки стирают его с глаз, пока бумагу уносит в никуда, изорванную и растворившуюся в порывах ветра и в сырой земле.

Теперь я знаю: пришло время навсегда покинуть это место амнезии и иллюзий.

* * *

Она сложила руки на животе, чувствуя под ними движение; туповатые тычки и толчки, потягивания и повороты. Теперь ей было трудно ходить; в некоторые долгие часы она могла только отдыхать.

Абунгу распухла от ребенка. За недавние месяцы он так вырос; ее беременность уже невозможно было скрывать. Впереди еще оставался долгий путь, и она произнесла заклинание-просьбу – примешав всю свою волю и любовь. Она просила ребенка потерпеть, держаться и угнездиться внутри нее; спать дольше, притулиться глубже и расти медленнее, пока они не вернутся домой.

Столь страстной была ее просьба и столь сильным – отклик чада, что его возраст будет сдерживаться всю жизнь. Ее народ всегда будет видеть в этом благословение, знак силы и уникальности ребенка.

Путешествие заняло больше года. За это время она начала разговаривать: не вслух и не на уродливом наречии белых, владевших ее родителями и измывавшимися над нею, но на языке матери и отца – напевными словами, которые они шептали вместе в том холодном грязном краю. Слова шли через ребенка, устроившегося внутри, поднимались через общую кровь, зацикленную между их мозгами и сердцами. Она говорила каждый день, пока не засомневалась, кто подтолкнул ее к тому просящему заклинанию; от нее оно пришло или от малыша? Не все ей было ведомо. Еще оставался сумбур, туман – как и в том старом белом шамане, что вправил ей глаза, чье семя она взяла.

Теперь ее вела эта правильность; сомнения и забвения гнались прочь, неважные. Вела ее домой; время и ребенок росли. Но когда она достигла великого леса, время отяжелело и не могло больше ждать. Родиться здесь было неслыханно: смысл и сила Ворра находились за пределами понимания всех людей. Но это рождение было предписано; деревья ждали – и ждало что-то в них.

В глуби леса, на пути к Настоящим Людям, родилась ее дочь. Это предвестили чудесные знамения: в тропической ночи выпал снег; в сумерках далеких западных берегов переливались фиолетовые моря; светящиеся насекомые сбивались в комки и парили над деревнями. Одни говорили, что Былые пробудились и вывели пару из Ворра, в человеческие земли Настоящих Людей. Другие говорили, что ребенок принадлежал Былым и порожден одним из них, как встарь.

Известной истиной было только то, что умирающую Абунгу и священную Ирринипесте нашел на краю деревни старый воин в ночь после праздника, когда солнце, съеденное луной, переродилось в осколках-полумесяцах под черным морем. В матери признали соплеменницу – по шрамам, нанесенным родителями в грязном свечном свете, в трущобах, липших к грязевым берегам реки Темзы, далеко за городскими стенами Лондона. Перед смертью она отдала корону из золота и зеркал, инкрустированную грязью, на сохранение своей дочери – вместе с изображением щита, на котором был нанесен рисунок солнечного фрагмента – как те, что скрывались под волнами. Потом мать прибрала заря следующего дня, и дитя переняло весь свет, который еще часами держался в мертвых глазах Абунгу.

* * *

Его розовые отчищенные руки были в ее постели. Она чувствовала, как они раздвигают ее ноги. Cлегка повернулась. Один палец ворвался в нее, лаская и раскрывая блаженство. Нет: этого не может быть. Одна его рука внутри, хваталась. Она натужилась, пока вторая прижала ее ногу. Ее крик разбудил в ней самой панику, хотя в старом доме было пусто. Она была одна, но его рука уже рылась в ее утробе, хватала зародыша, чтобы выжать из него жизнь и выдернуть из уюта. Она почувствовала, как в нее входит вторая его рука, и едва не лишилась сознания, готовая разрыдаться от страха. Крики отдавались во всем доме, от полого колодца в подвале до чердака, где и бренчали на длинных натянутых струнах и скакали в белой полости обскуры. Она почувствовала, как кольцо доктора впивается в ее кость, когда развернулся его жирный розовый палец. Последний вопль вырвал ее из слоев кошмара в тусклую предрассветную дымку комнаты.

Она промокла до нитки и жестоко замерзла. Спальня еще не до конца утвердилась в реальности, и она боялась, что Хоффман где-то рядом; может, прячется под кроватью или за тяжелыми гардинами. Она тяжело дышала, не смея отстраниться от безопасности сырых простыней, и ждала, когда утро снова освободит ее от очередной ночи слепого мстительного ужаса.

* * *

Сирена и Измаил не ступали за пределы дома почти неделю. Мир вне стен особняка растворился в собственном континууме шума и суеты. Они не покидали друг друга – говорили, трогали и уступали ухаживаниям все часы суток напролет. Даже разделение света и тьмы не имело между ними значения: роскошь их царства была превыше всего.

Слуги подносили еду и питье и держались подальше. Столь могучей была их любовь в доме, что испарила все сплетни и чуланные гадания. Слуги просто многозначительно улыбались, пожимали плечами и улыбались снова.

Лук лежал забытым в прихожей; Измаил больше не носил его с собой из комнаты в комнату. Порою он падал в ночи, громко стуча о невидимые предметы, распуская неприятные запахи и упорные пятна. Наконец его убрали так далеко от сердца дома, как только позволяли стены, – отправили на покой на маленькое крыльцо, смыкавшее сад с подвалом. Слуг предупредили не тревожить лук ни при каких обстоятельствах. Приказ был несколько избыточным: длинный черный сверток уже у всех засел в печенках.

Под ближайшим кустом мирно дремал призрак Цунгали. Дед нагнал его через несколько дней после прибытия. Он решил подождать с ним до конца их дело, чтобы потом вместе отойти в ожидающие миры. Цунгали спал, чтобы сберечь силы того, что от него осталось. В это время дед пристально приглядывал за луком.

Покой дома стронуло письмо. Его острый белый конверт казался фарфоровым клинком. Оно пришло от Гертруды.

Моя дорогая подруга,

Неужели ты меня оставила? Прошу, ответь, чем я заслужила такое молчание? Твоя поддержка приносила мне облегчение в это странное, невразумительное время; не могу даже начать изъяснять свое отчаяние из-за твоего отсутствия.