Дорогу, которая поднималась к Гране, заасфальтировали, но в остальном – мама была права – здесь ничего не изменилось. Полуразвалившиеся дома на своих местах, хлева, сеновалы и навозные кучи тоже. Я оставил машину на площади, в знакомом месте, и пошел на звук журчавшей в поилке воды, в погруженную во мрак деревню. В темноте я нащупал лестницу и дверь, в замке торчал здоровенный железный ключ. Меня встретил знакомый запах сырости и дыма. На кухне, распахнув дверцу печки, я увидел еще не остывшие угли, подбросил лежавшие рядом сухие поленья и раздул огонь.
Отцовское хозяйство тоже было на месте. Обычно он покупал бутыль чистой граппы и разливал по небольшим емкостям, добавляя ягоды, шишки и горные травы. Я выбрал бутылку наугад и, чтобы согреться, налил себе рюмку. Граппа была очень горькая, настоянная на горчанке; я уселся с рюмкой перед печкой, скрутил папиросу и стал ждать, покуривая и разглядывая старую кухню, что сейчас нахлынут воспоминания.
Мама за двадцать лет славно потрудилась: повсюду я замечал следы ее рук, а маме было прекрасно известно, как сделать дом уютным. Ей всегда нравились деревянные ложки и медные кастрюли и не нравились занавески, за которыми ничего не видно. На подоконнике ее любимого окна стояли кувшин с сухими цветами, радиоприемник, который мама слушала целый день, и фотография, на которой мы с Бруно сидим, прижавшись спинами, на пне лиственницы – наверное, на выгоне у его дяди: руки у обоих скрещены на груди, лица суровые. Я не помнил, кто и когда сделал этот снимок: одеты мы были одинаково, сидели в одинаковой смешной позе, можно было подумать, что мы с Бруно братья. Мне фотография тоже понравилась. Я докурил и бросил окурок в печку. Взял пустую рюмку, поднялся, чтобы наполнить ее, и в это мгновение увидел отцовскую карту – она по-прежнему была прикреплена к стене кнопками, но выглядела совсем иначе.
Я подошел посмотреть. И сразу почувствовал, что из карты, на которой отмечены проложенные в долине тропы, она превратилась в нечто иное, стала похожа на роман. Вернее, на биографию: за двадцать лет не осталось ни единой вершины, ни единого выгона, ни единой хижины, которые не отметил бы отцовский фломастер, сеть маршрутов была настолько плотной, что никто другой не смог бы в них ничего понять. Но теперь не все было отмечено черным. Некоторые маршруты отец обозначил красным фломастером, другие – зеленым. Иногда черный, красный и зеленый шли вместе, хотя самые большие походы все же отмечал один черный. Цвет что-то значил, и я решил разобраться.
Вскоре мне показалось, что это похоже на загадки, которые в детстве загадывал мне отец. Я подлил граппы и вернулся к карте. Будь это задачка по криптографии – вроде тех, что я решал в университете, нужно было найти самую частую и самую редкую комбинации: чаще всего встречался один черный, реже всего – все три цвета вместе. Помогли мне три цвета: я вспомнил, где мы остановились в тот раз на леднике – я, отец и Бруно. Красная и зеленая линия оканчивались в том месте, черная тянулась дальше: я понял, что позднее отец вернулся на ледник и пошел дальше. Черный обозначал маршруты отца. Красный сопровождал его на вершины наших четырехтысячников – значит, это был я. Методом исключения я пришел к выводу, что зеленый – цвет Бруно. Мама говорила, что они с отцом вместе ходили в горы. Я нашел много таких черно-зеленых маршрутов, наверное, больше, чем черно-красных, и почувствовал укол ревности. В то же время мне было приятно узнать, что все эти годы отец не ходил в горы один. Мне пришло в голову, что висящая на стене карта – зашифрованное послание мне.
Потом я пошел к себе в комнату, но из-за холода ночевать там было невозможно. Тогда я взял матрас, притащил его на кухню, сверху расстелил спальник. Я оставил рюмку и курево на полу, чтоб без труда дотянуться. Прежде чем погасить свет, подбросил еще поленьев. Потом долго лежал в темноте, слушая их треск, и не мог уснуть.
Рано утром за мной зашел Бруно. Он казался взрослым, незнакомым мужчиной, хотя где-то в глубине прятался мальчишка, которого я хорошо знал.
– Спасибо, что растопил печку, – сказал я.
– Не за что.
Он пожал мне руку на крыльце и произнес те слова соболезнования, которые принято говорить в таких случаях: за последние два месяца я к ним привык и пропускал мимо ушей. Старому приятелю такое можно было не говорить, но кем мы с Бруно были теперь друг другу? Я почувствовал больше искренности в пожатии его правой руки – сухой, грубой, мозолистой, но с ней что-то было не так. Бруно заметил мою растерянность и показал руку каменщика, на которой отсутствовали последние фаланги указательного и среднего пальцев.
– Видал? – спросил он. – Это я дурачился с дедовым ружьем. Хотел выстрелить в лису, а отстрелил себе пальцы.
– Взрыв?
– Да нет, собачка сломалась.
– Ай-ай-ай, – сказал я. – Наверно, чертовски больно.
Бруно пожал плечами, словно говоря, что в жизни еще и не такое бывает. Взглянул на мой подбородок и спросил:
– А ты вообще не бреешься?
– Уже лет десять, – ответил я, поглаживая бороду.
– Я тоже пробовал отпустить бороду. Но у меня была девушка. Ну, ты понимаешь.
– Борода ей не нравилась?
– Ну да. Тебе идет, так ты похож на отца.
Бруно сказал это с улыбкой. Поскольку мы оба старались растопить лед, я не стал гадать, что он имеет в виду, и улыбнулся в ответ. Потом затворил дверь, и мы вместе ушли.
В долине небо казалось низким и тяжелым из-за весенних облаков. Казалось, будто дождь только что кончился и вот-вот начнется снова. Даже печной дым не поднимался вверх, а стелился по влажным крышам, заползал в водостоки. Выйдя из деревни, я увидел, что все дома, все курятники, все дровяные сараи стоят на своих местах – словно после моего отъезда никто ничего не менял. Потрясло меня другое: выйдя за последние дома, внизу, в ложбине, я увидел разлившуюся речку – вдвое шире, чем я помнил, а то и больше. Словно ее русло перепахал гигантский плуг. Вода текла среди россыпи камней и даже сейчас, в оттепель, казалась неживой.
– Видал? – спросил Бруно.
– Что случилось?
– Помнишь, в двухтысячном произошло наводнение? С гор натекло столько воды, что нас вывозили вертолетом.
Внизу, у реки, работал экскаватор. Где я был в двухтысячном году? Так далеко и телом и душой, что про наводнение в Гране даже не слышал. В воде до сих пор валялись деревья, балки, цементные глыбы и всякий мусор, который принесло с горы. В излучине берега были подмыты, торчали корни деревьев, тщетно пытавшихся ухватиться за почву. Мне стало жаль нашу любимую старую речку.
Выше, у мельницы, я заметил в воде здоровый белый камень, похожий на колесо. Настроение сразу улучшилось.
– Жернов тоже смыло наводнением? – спросил я.
– Нет, – ответил Бруно, – это я его сбросил. Еще раньше.
– Когда?
– Отпраздновал восемнадцатилетие.
– Как тебе удалось?
– Взял домкрат из машины.
Я невольно улыбнулся, представив себе, как Бруно приходит на мельницу, держа в руках домкрат, а вскоре из дверей выкатывается жернов. Жаль, что я пропустил такую сцену.
– Здорово было? – спросил я.
– Ага.
Бруно тоже улыбнулся. Потом мы зашагали к моим владениям.
На этот раз мы шли медленнее: я был не в форме, да и выпил лишнего накануне. Бруно часто оборачивался, поднимаясь по пострадавшему от воды склону, луга на котором превратились в каменистые и песчаные отмели. Он удивлялся, как сильно я отстал, останавливался и ждал. Откашливаясь, я предложил:
– Иди вперед, если хочешь. Я тебя догоню.
– Нет, нет, – возразил он, словно выполнял задание и не мог подвести.
Выгон его дяди тоже пострадал: крыша одного из домов покосилась и вытолкнула подпёртую балками стену. Сильный снегопад – и все окончательно рухнет. Недалеко от хлева ржавела перевернутая ванна, двери были сорваны с петель и кое-как привалены к стенам. Как предсказывал Луиджи Гульельмина, повсюду виднелась поросль лиственниц. Сколько лет они росли, что произошло с дядей… Я хотел спросить Бруно, но он шел не останавливаясь. Мы преодолели выгон и молча двинулись дальше.
Выше наводнение оставило еще больше разрушений. На лугу, куда коровы поднимались в конце лета, оползнем снесло часть скалы. Унесло вместе с деревьями и камнями – даже сейчас, четыре года спустя, земля под ногами не была твердой. Бруно по-прежнему молчал. Он шагал вперед, утопая в грязи, перепрыгивая с камня на камень или проходя по поваленным деревьям, и не оборачивался. Чтобы не отстать, мне приходилось почти бежать. Потом следы оползня остались позади, мы вошли в лес, наконец-то Бруно заговорил.
– Сюда и раньше мало кто добирался, – сказал он. – Теперь, когда тропу размыло, хожу, наверное, я один.
– Часто?
– Да, вечерами.
– Вечерами?
– Если охота прогуляться после работы. Беру с собой налобник – вдруг задержусь и придется возвращаться в темноте.
– Некоторые предпочитают бар.
– Я тоже ходил в бар. А теперь хватит, в лесу лучше.
Я задал вопрос, который отцу задавать было запрещено:
– Еще долго?
– Нет. Но скоро начнется снег.
Я уже заметил снег в тени скал: старый снег, политый дождем и превратившийся в кашу. Подняв голову, я увидел пятна снега на сыпухе и целые снежные равнины в котловинах Гренона. На северной стороне еще стояла зима. Снег повторял форму гор, словно на негативе фотографии: там, где пригревает солнышко, – черные скалы, в тени – белый снег. За этими размышлениями я добрался до озера. Как и в первый раз, оно появилось неожиданно.
– Помнишь это место? – спросил Бруно.
– А то.
– Летом все иначе, правда?
– Да.
В апреле наше озеро еще было покрыто льдом – белым, матовым, с голубоватыми прожилками, напоминающими трещинки на фарфоре. Их рисунок не складывался в геометрический узор, разломов тоже не было видно. В нескольких местах под давлением воды льдины вздыбились, у солнечных берегов лед уже начинал темнеть – приближалось лето.