Восемь гор — страница 16 из 31

После обеда мы опять выносили из дома мусор и наконец добрались до самого пола – дощатого настила, ясно указывавшего на предназначение этого строения. С одной стороны, вдоль длинной стены, мы нашли кормушки; по желобу, который тянулся посередине комнаты, стекал навоз. Доски толстые, в три пальца, стали совсем гладкими, словно отполированные мордами и копытами животных. Бруно сказал, что их можно очистить и снова использовать. Мы взяли кайло и начали их отдирать. Под ногами я увидел какой-то предмет и поднял его – это был деревянный конус, гладкий и полый, похожий на рог.

– Это чтобы точить косу, – объяснил Бруно, когда я показал ему находку.

– Точить косу?

– Ну да, косу точат специальным камнем. Он как-то называется, но я не помню. Надо спросить у мамы. Наверное, это речной камень.

– Речной?

Я чувствовал себя ребенком, которому приходится все объяснять. Терпение Бруно казалось неисчерпаемым: он забрал у меня рог и приложил к своему боку. Потом объяснил: это такой гладкий, круглый, почти черный камень. Перед заточкой его смачивают. В эту штуковину наливают воду и вешают на пояс: когда косят траву, камень периодически смачивают и точат лезвие – вот так.

Широко и мягко взмахнув рукой, он нарисовал над головой полумесяц. Я ясно увидел воображаемую косу и воображаемый камень. Только теперь я понял, что мы опять играем в одну из наших любимых игр: как я раньше не догадался, ведь мы столько раз исследовали вместе такие же заброшенные дома. Мы залезали через щели в покосившихся стенах. Ходили по доскам, которые качались у нас под ногами. Тащили с собой всякое старье, будто сокровище. Мы играли в это – не знаю, сколько лет прошло.

Теперь я по-другому смотрел на дело, в которое мы ввязались. До сих пор я считал, что занимаюсь этим ради отца: чтобы выполнить его волю, искупить свою вину перед ним. Но сейчас, глядя на то, как Бруно затачивает воображаемую косу, я подумал, что полученное наследство – возмещение ущерба или второй шанс возродить прерванную дружбу. Не это ли хотел подарить мне отец? Бруно в последний раз взглянул на конус и швырнул его к дровам. Я нашел его и отложил в сторону, подумав, что в будущем придумаю ему какое-нибудь применение.

Так же я поступил с выросшей в доме сосной. В пять вечера, когда я уже слишком устал, чтобы заниматься чем-то еще, я прошел кайлом вокруг деревца и выкопал его вместе с корнями. Ствол был тонкий и кривой из-за того, что сосна росла в помещении, пробиваясь к свету среди развалин. С голыми корнями деревце выглядело умирающим, я поспешил посадить его неподалеку. Я выкопал яму на краю плато – там, откуда лучше всего видно озеро, и посадил сосенку: присыпал корни землей и хорошенько притоптал. Но как только я отошел в сторону, ветер, к которому моя сосна не привыкла, принялся ее раскачивать. Мне показалось, что передо мной хрупкое создание, долго жившее под защитой камней и внезапно оказавшееся во власти стихии.

– Как ты думаешь, она выживет? – спросил я.

– Не знаю, – ответил Бруно. – Это чуднóе растение. Сильное там, где оно растет, и слабое, как только его пересаживаешь.

– Ты пробовал?

– Несколько раз.

– И что?

– Ничего.

Он смотрел под ноги – как всегда, когда вспоминал прошлое.

– Дяде хотелось, чтобы перед домом росла сосна. Не знаю почему, наверное, надеялся, что сосны приносят удачу. А удача ему была нужна, что тут скажешь. Каждый год он посылал меня в горы за сосенкой. Но их всегда затаптывали коровы, так что через несколько лет мы эту затею оставили.

– Как вы ее называете?

– Кого? Сосну? “Арола”.

– Да, точно. И она приносит удачу?

– Так говорят. Если в это поверить, может, и тебе повезет.

В удаче было дело или нет, но деревце было мне дорого. Я воткнул рядом толстую палку и веревкой привязал к ней сосенку в нескольких местах. Потом сходил к озеру и набрал полную флягу воды, чтобы ее полить. Вернувшись, я увидел, что Бруно соорудил нечто вроде помоста у длинной стены. Он положил на землю две балки от старой крыши и прибил к ним найденные в доме доски. Теперь он взял шнур и брезентовую ткань, которой в Гране закрывали в полях сено. Деревянными колышками он прикрепил ткань с одной стороны к расщелине скалы, с другой – к земле. Получился навес, под который он убрал рюкзаки и провизию.

– Мы все это здесь оставим? – спросил я.

– Почему оставим? Я тоже останусь.

– В каком смысле останешься?

– В том смысле, что ночевать буду здесь.

– Ночевать?

На сей раз терпения у него не хватило. Бруно взорвался:

– Не могу же я каждый день терять четыре часа, как ты думаешь? Каменщик живет на стройке с понедельника по субботу. Помощник ходит туда-сюда, носит грузы. Так и работают.

Я оглядел лагерь, который разбил Бруно. Только теперь я понял, зачем он доверху набил рюкзак.

– И ты собираешься ночевать здесь четыре месяца?

– Три месяца или четыре – столько, сколько нужно. Сейчас лето. В субботу спущусь в долину, посплю в своей кровати.

– Наверное, мне надо с тобой остаться?

– Потом. Нужно еще принести кучу всякого материала. Мне одолжили мула.

Бруно тщательно продумал, что и как мы будем делать. Я соображал на ходу, он – нет. Он планировал каждый шаг: что буду делать я, что – он, в какие сроки, кто и куда будет ходить. Он объяснил, где лежат материалы и что я должен завтра ему принести. Его мама покажет, как запрячь мула.

Бруно сказал:

– Жду тебя завтра к девяти. В шесть вечера освободишься. Если ты согласен, разумеется.

– Конечно, согласен.

– Справишься?

– Думаю, да.

– Молодец. Ну, пока!

Я взглянул на часы: половина седьмого. Бруно взял полотенце и кусок мыла и пошел вверх – помыться в каком-то известном ему месте. Я посмотрел на дом: по сравнению с утром он не изменился, но внутри было пусто, а рядом красовалась поленница. “Неплохо для первого рабочего дня”, – подумал я. Потом взял рюкзак, попрощался с сосенкой и пошагал в Грану.


День клонился к закату, тем июлем это время суток нравилось мне больше всего. Я спускался вниз в одиночестве. Утром все было иначе: я торопился, мул не слушался, а я думал только о том, чтобы забраться на гору. Вечером можно было не спешить. Я выходил часов в шесть-семь, когда в глубине долины солнце стояло еще высоко. Часов до десяти не темнело. Меня никто не ждал. Я шагал не торопясь, от усталости мысли путались, мул шел сзади, понукать его не было нужды. От озера до места, где прошел оползень, горные склоны были покрыты цветущими рододендронами. На выгоне семейства Гульельмина рядом с заброшенными строениями, на заброшенных пастбищах мне встречались косули: они навостряли уши, испуганно глядели на меня, а потом, словно воришки, убегали в лес. Иногда я останавливался на выгоне покурить. Мул щипал траву, я усаживался на пень – тот самый, на котором сфотографировали нас с Бруно. Разглядывал выгон, удивительный контраст между всем, что было создано человеком и пребывало в заброшенности, и буйной весной: три здания постепенно разваливались, стены горбились, как стариковские спины, крыши не выдерживали тяжести зим, вокруг все зарастало травой и цветами.

Мне было любопытно, чем занимается в этот час Бруно. Может, он развел огонь, или гуляет в одиночестве по горам, или работает до самой темноты? Человек, которым он стал, многим меня удивлял. Я ожидал увидеть если не копию его отца, то копию его двоюродных братьев или одного из каменщиков, которых я встречал вместе с ним в баре. Но у Бруно не было с ними ничего общего. Он стал тем человеком, который на определенном этапе жизни отказался от компании других людей, нашел себе уголок и спрятался там, как в норе. Он напоминал свою мать: я часто видел ее в эти дни, когда утром забирал груз. Она объясняла, как привязать ношу, как закрепить инструменты и доски по бокам, как понукать мула, если он отказывался идти. При этом она не проронила ни слова о моем возвращении и о работе, которую мы выполняли с ее сыном. В детстве мне казалось, что ей нет дела до нашей жизни, ей хорошо на своем месте, а люди проходят мимо нее, как проходят времена года. Я гадал: вдруг за ее равнодушием скрываются совсем иные чувства?

Потом я спускался дальше и оказывался в Гране, когда уже было почти темно. Привязывал во дворе мула, растапливал печку, ставил на огонь кастрюлю с водой. Если имелось вино, я откупоривал бутылку. В буфете лежали только паста да консервы – то, что пригодится, чтобы не умереть с голоду. После первых двух стаканов накатывала смертельная усталость. Иногда я начинал варить пасту и засыпал, потом просыпался посреди ночи: печь погасла, бутылка была наполовину пустой, в кастрюле лежало нечто несъедобное. Тогда я открывал фасоль и ел ее ложкой прямо из банки, не выкладывая на тарелку. Потом ложился на расстеленный под столом матрас, залезал в спальник и опять проваливался в сон.


В конце июня в Грану приехала моя мама с подругой. Мамины приятельницы решили по очереди жить с ней все лето, хотя мне мама вовсе не казалась безутешной вдовой. Но она сама сказала, что ей приятно, когда рядом кто-то есть, я знал, что она и эти женщины понимают друг друга без слов: в моем присутствии они почти не разговаривали, только обменивались взглядами. Я видел, что они живут в нашем старом доме, как родные люди, и для меня это было дороже всяких разговоров. После скромных отцовских похорон я долго размышлял, почему он был одинок, почему вечно воевал со всем миром: он умер в машине, не оставив друзей, которые бы по нему скучали. Глядя на маму, я замечал результаты многолетней заботы: она старательно выстраивала отношения с людьми, берегла их, как бережно ухаживала за цветами на балконе. Я гадал: что это? Природный талант – с ним просто рождаются, или этому можно научиться? А вдруг я еще успею?

Теперь, когда я спускался с горы, за мной ухаживали две женщины: стол был накрыт, постель застелена, никаких тебе консервов и спальников. После ужина мы с мамой сидели на кухне и беседовали. Разговаривать с ней было легко, однажды я признался, что будто вернулся на много лет назад, но оказалось, что мы с мамой совсем по-разному помним наши тогдашние вечера. В ее воспоминаниях я всегда молчал. Она говорила, что я жил в своем мире, в который нельзя было проникнуть и о котором я почти не рассказывал. Мама была довольна, что теперь мы можем обо всем говорить.