Оставалась надежда, что, как это бывает в редчайших случаях, вокруг Пьеро образовался воздушный пузырь и он смог дышать. Лопаты у отца не было, и он принял единственное верное решение: начал спускаться к приюту, где они заночевали, но через несколько метров сам стал тонуть в мягком снегу. Тогда он вернулся обратно, надел единственную лыжу и кое-как спустился, постоянно падая, – все равно это лучше, чем проваливаться в снег на каждом шагу. К середине дня он добрался до приюта и вызвал спасателей. Они прибыли, когда уже стемнело, и нашли дядю на следующее утро, под метровым слоем снега, в котором он задохнулся.
Все сразу решили, что в случившемся виноват отец. Кто же еще? Два факта подтверждали, что они с Пьеро недооценили опасность зимы: скудное снаряжение и то, что поднимались в гору в такой час, когда делать этого нельзя. Недавно выпал снег. Было слишком тепло, чтобы двигаться по склону. Из них двоих отец был опытнее и должен был все предусмотреть, не ходить этим маршрутом, вернуться раньше. Дед считал, что отец совершил непростительные ошибки; со временем его гнев не утих, а только крепчал. Он не выставил отца на улицу, но видеть его не желал: когда тот приходил, дед просто менялся в лице. Потом он стал уходить в другую комнату. Год спустя, во время поминальной службы, он сел в церкви как можно дальше от отца. Тогда отец сдался и больше его не тревожил.
Тут-то на сцену и вышла моя мама. То есть она присутствовала и раньше, но в качестве зрителя. С отцом они были знакомы всю жизнь, хотя поначалу она просто воспринимала его как приятеля брата. Когда они выросли, он стал и ее другом. Они столько раз вместе распевали песни, пили вино, гуляли и собирали виноград, что после того происшествия начали встречаться и беседовать: отцу было очень тяжело. Мама считала несправедливым винить во всем только отца и бросать его одного. Потом дружба переросла в нечто большее, через год они поженились. Никто из семьи не пришел на свадьбу. Так и вышло, что они поженились без родственников, в горах, накануне отъезда в Милан, где им предстояло начать жизнь заново. Новый дом, новая работа, новые друзья, новые горы. В их новой жизни присутствовал я: как говорила мама, я был самой главной новостью – тем, что оправдывало все остальное. Хотя мне дали старое, семейное имя.
Вот и все. Когда мама закончила свой рассказ, мне вспомнились ледники. То, как отец говорил мне о них. Он не любил возвращаться к прошлому, вспоминать печальные события, но порой в горах, на девственно чистых склонах, где никто не погиб, он глядел на ледники, и что-то всплывало в его памяти. Он говорил: лето стирает воспоминания, словно растапливает снег, но ледник – это снег далеких зим, память о зиме, которая не хочет, чтобы ее забыли. Только теперь я понял, что он имел в виду. А еще я раз и навсегда понял, что у меня было два отца: первый – чужой человек, с которым я прожил в городе двадцать лет, а потом десять лет не хотел иметь ничего общего; второй – отец, каким он становился в горах, а я толком не успел разглядеть его, но хорошо его знал – он шел у меня за спиной по тропам и любил ледники. Этот отец оставил мне разрушенный дом, который мне предстояло восстановить. Тогда я решил забыть о первом отце и сделать все, как хотел второй, в память о нем.
Глава 8
В августе мы доделали крышу. Она состояла из двух слоев досок, между которыми мы положили металлический лист в качестве изоляции. Сверху все было покрыто лиственничной щепой: мы клали ее внахлёст, а между рядами щепы разместили желоба водостока. Внутри обшили потолок еловой вагонкой: лиственница должна была защищать дом от дождя, ель – удерживать тепло. Слуховое окно в крыше мы устраивать не стали. Поэтому даже летним полднем внутри царил полумрак. В окошки, выходившие на север, прямой свет не падал, зато, выглянув в одно из них, я увидел напротив сияющую гору – она высилась за озером. В этот час отвесные склоны и каменистые сыпухи были ослепительно белыми. Свет отражался от них, словно от зеркала, и попадал в дом: так устраивают жилища на теневой стороне.
Я вышел на плато полюбоваться освещенной солнцем горой. Потом повернулся к нашей горе, Гренону, закрывавшему небо. Захотелось взабраться на вершину и посмотреть, как выглядит барма сверху. Уже два месяца Гренон каждый день возвышался прямо у меня над головой, но я о нем даже не вспоминал: наверное, теперь, когда стояло лето, ноги сами захотели на него подняться. Мои ноги опять стали сильными и рвались вперед, а лето манило на вершины.
Бруно слез с крыши, где он занимался весьма кропотливой работой. Нужно было закрепить между скалой и крышей свинцовый лист, чтобы в дождливые дни вода не просачивалась внутрь. Приходилось шаг за шагом подбивать лист молотком, придавая ему нужную форму: лист должен был плотно прилегать к скале, повторяя все ее выступы и углубления. Свинец – мягкий металл, и, если работать аккуратно, он будто припаивается к скале. В итоге крыша и стена становились надежной защитой.
Я спросил Бруно о тропе на Гренон, он показал путь от озера и дальше по склону. Тропа терялась в зарослях ольхи, шла сырым лесом, а потом вновь появлялась на поросших травой кручах. Бруно объяснил, что дальше находится не гребень, как могло показаться, а другая котловина, и в ней другое озеро – поменьше нашего. От озера до самой вершины тянулась сыпуха. Настоящей тропы не было, я мог разве что наткнуться на пирамидку из камней или на тропинку, которой ходили серны: в любом случае, Бруно указал мне на седловину хребта, где еще лежал снег. Если все время идти на снег, сказал он, не ошибешься. Так я мог выбраться на хребет, а оттуда легко дойти до вершины.
– Хочу туда забраться, – сказал я. – В субботу или воскресенье, если будет солнечно.
– Да иди прямо сейчас, – посоветовал Бруно. – С этим я и сам справлюсь.
– Уверен?
– А то. У тебя сегодня выходной. Иди, иди!
Верхнее озеро было совсем не похоже на наше. Последние невысокие сосны и лиственницы, последние деревца ивы и ольхи постепенно уступали место скалам, за гребнем воздух уже был разреженным, как на высокогорье. Озеро походило на зеленоватую лужу, окруженную скудными пастбищами и зарослями черники. Два десятка коз, которых никто не пас, собрались у разрушенного дома. На меня они почти не обратили внимания. Тропа заканчивалась здесь, среди тропок, которыми ходили животные, последняя редкая травка сменялась крупными камнями сыпухи. Мне был хорошо виден снег на вершине, и я вспомнил одно из отцовских правил: я провел воображаемую линию от себя к снегу и двинулся в путь. В ушах звучал отцовский голос: прямо, вот тут и иди.
Я давно не поднимался выше уровня леса. Один я так высоко никогда не заходил, но, видимо, чему-то научился за все эти годы, потому что продолжал путь по камням без особого труда. Еще чуть выше я заметил пирамидку и стал ориентироваться на нее. Я перемещался с камня на камень, и, повинуясь инстинкту, предпочитал крупные, устойчивые камни неустойчивым. Камни словно пружинили: они не поглощали шаги, как земля или трава, а возвращали ногам энергию толчка, дарили телу силы продолжать путь. Я обнаружил, что, ставя ногу на камень и перенося свой вес вперед и вверх, делал второй ногой более широкий шаг: в конце концов я начал прыгать по камням, а потом и вовсе перестал следить за движениями ног, теперь они сами выбирали путь. Я знал, что могу им доверять, что они не подведут. Я вспомнил отца, как он радовался, когда поднимался выше пастбищ и оказывался в мире скал. Наверное, теперь и я испытывал такую же радость.
Когда я добрался до заснеженной седловины, после бега мне пришлось отдышаться. Я остановился пощупать августовский снег. Он был зернистый и обледеневший – такой твердый, что приходилось соскребать его ногтями; я набрал горсть снега и протер лицо и шею, чтобы освежиться. Потом пососал снег, пока губы не стали гореть, и одолел последний участок сыпухи – до самой вершины. Тут я увидел противоположный склон Гренона, его солнечную сторону: у меня под ногами после скалистого пояса тянулся пологий луг, на дальнем краю которого стояли хижины, рядом паслись коровы. Мне почудилось, будто я в одно мгновение спустился на несколько тысяч метров или перенесся в другое время года. Передо мной светило солнце, с пастбища доносился звон колокольчиков, а за спиной у меня была грустная, пасмурная осень, мокрые скалы, островки снега. Сверху – два озера, похожие, словно близнецы. Я поискал глазами дом, который мы строили с Бруно, но, видимо, я поднялся слишком высоко, а может, наш дом хорошенько спрятался – я не разглядел его с горы, из которой и было сложено наше жилище.
Каменные пирамидки стояли в нескольких метрах ниже хребта, вдоль красивого карниза. Но мне хотелось полазать: участок показался нетрудным, и я решил двинуться дальше по хребту. После многолетнего перерыва я положил ладони на скалу, отыскал опору для ног и подтянулся. Хотя с точки зрения скалолазания все было проще простого, мне пришлось полностью сосредоточиться на отдельных движениях. Нужно было снова думать, где ухватиться рукой, куда поставить ногу, а равновесие удерживать, не используя силу, добиваясь легкости. Вскоре я потерял ощущение времени. Я больше не видел горы вокруг, не видел спускающиеся вниз два мира на двух разных склонах: существовали только скала перед моими глазами да мои руки и ноги. Так продолжалось, пока я не добрался до места, откуда уже некуда было подниматься. И тут я сообразил, что стою на вершине.
“И что теперь?” – подумал я. На вершине лежала кучка камней. За этим примитивным памятником красовалась громада Монте-Роза с глядящими на небо ледниками. Наверное, надо было прихватить с собой пива – отпраздновать взятие высоты, но я не испытывал ни восторга, ни облегчения: я решил выкурить сигарету, попрощаться с отцовской горой и спуститься вниз.
Я до сих пор узнавал каждую вершину. Я курил и провожал их глазами с востока на запад, а в памяти всплывали названия. Интересно, на какой высоте я находился? Мне показалось, что я преодолел три тысячи метров, но мой живот вел себя спокойно, и я решил поискать какой-нибудь указатель. Тут я увидел в кучке камней металлический ящичек. Мне было известно, что в нем лежит. Открыв дверцу, я обнаружил тетрадку в пластиковом пакете, который полностью не уберег от влаги эти листки в полоску: бумага промокла, а потом высохла. Еще там лежали две ручки, которыми редкие путешественники записывали свои мысли, а иногда только имя и дату. Последний побывал здесь чуть больше недели назад. Я полистал тетрадь и понял, что на эту голую, неприглядную вершину, к которой не вели тропинки, в тени которой стоял мой дом и которую я ощущал своей, за год поднималось человек десять, а первые записи в тетради были сделаны очень давно. Я прочел несколько имен и бесцветных фраз. Создавалось впечатление, будто, проделав такой трудный путь, никто не находил слов, чтобы описать свои чувства, поэтому почти все оставляли банальные поэтичные или напыщенные фразы. Я принялся листать тетрадь с конца, испытывая к человечеству все большее раздражение. Я сам не знал, что ищу, пока не нашел две строки, датированные августом 1997 года. Знакомый почерк. Знакомое настроение. Там было написано: “Поднялся из Граны за 3 часа 58 минут. По-прежнему в отличной форме! Джованни Гуасти”.